в ботах
Шрифт:
– Это после покойника-то мне, что ль, въезжать? – вместо того чтобы благодарить, моргала белесыми ресницами Люба.
– А что, «боисси»? – передразнила Любин деревенский говор тетка. – Ничего, не бойся. Помер он в больнице, а жилплощадь эта через десять лет тебе перейдет. Усекла?
– Д-е-е-сять? Это ж сколько мне будить-то тогда? Три-и-и-дцать? – Любины глаза округлились и сделались такими же пустыми, как ноли в этих цифрах. Она качнулась на табуретке, точно увидела перед собой бездну.
– А ты что думала? Здесь жилплощадь за так раздают? Знаешь, сколько вас, деревенских, в город едет? Так от культурной столицы скоро ничего и не останется.
Слезы проделывали кривые дождевые дорожки на Любиных
Тетка тянула чай сквозь зажатый в зубах кусочек колотого рафинада, а Люба, давясь слезами, неприязненно рассматривала бледно-розовый от помады, медленно тающий в теткиных зубах сахарок.
Наконец тетка поставила блюдце:
– Есть, конечно, еще вариант. Окрутить кого-нибудь с квартирой. Но это… – Тетка скользнула взглядом по Любиному лицу и сжавшейся на табуретке фигуре. – Это вряд ли.
«Ну и ладно, ну и хорошо, что вряд ли», – рефлекторно сводя колени и с некоторым даже облегчением думала Люба. Она слишком хорошо помнила и вязальную спицу, и то, что проделали с ней полгода назад в «птичнике».
Тетка долила кипяток в заварочный чайник, подвинула к Любе вазочку с шоколадными подушечками.
– Твоя забота территорию в порядке содержать, бачки с мусором на помойку выносить, у них там мусоропровода нет, и еще – за общественным порядком следить, и если что не так – в милицию сообщать. – Тетка специальными щипчиками расколола сахар, облизнула палец и собрала крошки с клеенки. – Хотя нынче это в прямые обязанности дворника не входит.
Люба, ничего толком не понимая, опять всхлипнула, но тетка предостерегающе постучала по столу ногтем с облупившимся маникюром:
– Нечего реветь. И что, что молодая? Главное – поставить себя. Продержаться. Поняла? Так что привыкай.
Люба перевела дух и кивнула: мол, конечно, десять лет до собственного жилья продержаться можно, деваться-то все равно некуда, привыкну.
То, что в свои молодые годы Люба сделалась жительницей большого столичного города, и было, по всему, той самой «переменой жизни», которая долго и безуспешно выпадала ей на замусоленной гадальной колоде подружки Люськи.
Сначала Люба распаковала три перевезенные от тетки картонные коробки – одну с застиранным бельишком, парой немодных блузок, парой брюк (на зиму и на лето) и кримпленовым, топором сидевшим на ней костюмом, другую с мелким, собранным теткой по кухонным полкам скарбом и третью с комиссионной искусственной, стреляющей электричеством шубой («Женщина в шубе – женщина в кубе», – гоготнув, сообщила ей как-то Люська). Потом Люба потрогала холодные стены со свисающими кое-где обоями и потянула носом чужой застоявшийся запах. Почувствовала набегающие слезы, но удержалась, вспомнив теткины слова про то, что с жильем ей, Любе, повезло, потому что именно в этом доме, единственном на микрорайон, была предусмотрена специальная квартира для дворника, маленькая совсем, но отдельная, «а это разве сравнишь с комнатой в коммуналке».
В стенном шкафу среди пустых бутылок Люба нашла березовый, не знающий сносу веник, лом для колки льда и грабли. Это был непорядок. Тетка объясняла, что для инвентаря есть специальная подсобка в подвале. И сердитая вертикальная складка впервые обозначилась между ее белесыми бровями.
В прихожей перед треснувшим зеркалом Люба гладко зачесала и связала на затылке пучком свои тонкие, мышиного цвета волосы. Затем покидала в одну из пустых коробок оставшиеся от предыдущего дворника бутылки, старые газеты, растоптанные тапки и заношенный пестрый халат.
Обойдя кругом дом, завернув на огороженную помойку с двумя полными через край контейнерами для мусора и аккуратно поставив возле кирпичной стенки коробку с дворницким хламом, Люба вернулась во двор. Там она села на скамейку, сверху вниз просчитала взглядом окна своего подъезда и вспомнила слова
тетки о том, что в этой сталинской пятиэтажке, в тех квартирах, конечно, где не делали перепланировку, при кухнях сохранились узкие, как чулан, комнаты «для прислуги». Люба прищурилась, и бог знает откуда взявшаяся фраза: «Позанимали этажи!» – впервые пронеслась в ее голове.Любин подъезд был третий. «Третий подъезд слева», как потом станет она уточнять собравшейся к ней в гости подруге Люське, а после и деревенской родне.
К новой жизни Люба, по совету тетки, привыкла и продержалась в дворниках не десять, а больше двадцати лет. Кожа на ее лице и руках прокалилась на солнце и задубела от ветра и мороза. Голос осип от вечных простуд, а еще оттого, что, опять же по совету тетки, «ставя себя», Люба из страха перед незнакомыми людьми и новыми для себя обстоятельствами совсем перестала разговаривать на средних регистрах, тут же переходя на верхние. Да еще с деревенской кликушеской оттяжкой.
«Что это наша Люба заходится?» – выглядывали соседи во двор, где Люба чинила разнос либо хозяину собаки, чей «поганый кобель» нагадил на вверенный Любе газон, либо «пьяни болотной», пристроившейся под кустами с бутылкой бормотухи, либо нерадивому квартиросъемщику, выбросившему мусор мимо помойки (но это уже когда мусорные бачки в подъездах отменили и все перешли на самообслуживание).
За вздорный характер не только иные жильцы, но и Любины товарки меж собой звали ее «сука в ботах»: круглый год, за вычетом дней, когда столбик термометра опускался ниже десяти или поднимался выше двадцати градусов, ходила Люба в допотопных, играющих зеркально-черной резиной ботах фасона «прощай молодость», с темно-малиновой байковой подкладкой и полустершимся штампом «Красный треугольник» на внутренней стороне короткого голенища. В боты помещались толстые войлочные стельки, безжалостно вырезанные Любой из своих стыдных в городе валенок, или два надетых друг на друга колючих деревенских носка. И главное, с них легко смывалась любая дворовая грязь. Эти боты еще при переезде сунула в один из картонных ящиков тетка, укрепив Любину догадку, что и та начинала свою городскую карьеру с «махания метлой».
О своем прозвище Люба знала и происхождение его приписывала Муське Живоглотке из второго подъезда. Муська въехала в их дом из общежития вместе с годовалой дочкой Лерочкой на пять лет позже Любы. Получила от работы, как молодой специалист, комнату в коммуналке и ленинградскую прописку. Каким таким особенным специалистом в области холодильной промышленности сумела проявить себя Муська, имея грудного ребенка на руках, было загадкой, но в Муськину жизнь Люба, даже при своих полномочиях, заглядывать не собиралась, так же как и в тонированные стекла явно служебной «Волги», время от времени бибикавшей под окнами Муськиного первого этажа.
Приземистая, с плоским скуластеньким лицом, Муська была «из своих», что на Любином языке означало «русская». В этом Люба убедилась самолично, поскольку имела в жилконторе доступ к паспортным данным. Но сердце Любино бумажке не верило: было в Муське что-то чужое, какая-то избыточная улыбчивость маленького сухого рта, какая-то азиатская рыночная цепкость карих ласковых глаз. Может, происходило все это оттого, что родилась Муська и школу закончила в далеком нездешнем городе Самарканде. Слово это было диковинным, гулким и прокопченным, как Муськин старый казан для плова, который та, едва появившись в их доме, вынесла во двор на детскую площадку подраить песочком. Вот тогда-то и устроила ей Люба за нарушение порядка «цыганочку с выходом». Правда, в первый и последний раз. Потому что больше умная Муська на рожон не лезла, а при встрече с Любой сладко щурилась, улыбалась, показывая мелкие острые зубки, и ее неместного покроя аккуратные ноздри настороженно подрагивали.