Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Любино прозвище с годами потеряло свое первоначальное обидное наполнение и вспоминалось только в те дни поздней осени, когда она, инквизиторски орудуя широкой, подбитой металлической планкой лопатой для снега, – а не метлой, что было бы логично, – с сатанинским скрежетом соскребала с асфальта мокрые листья, доводя до исступления обитателей не только своего подъезда и всего дома, но и соседних домов тоже. Для чего Люба это делала, да еще с утра пораньше, когда половина народу спала самым сладким сном, было для всех загадкой. «Чтобы жизнь медом не казалась» – так объясняла сей феномен собачница Глафира из двадцать пятой.

Зато Муська Живоглотка, однажды получив прозвище, всем своим поведением

только подтверждала его правильность.

Несколько лет назад Муська совершила самую, наверное, значительную рокировку в своей жизни: переселилась с первого этажа соседнего второго подъезда на пятый этаж Любиного. И теперь, когда Люба, летним вечером выходя во двор посидеть на скамеечке, оглядывала сверху вниз окна своего третьего, если считать слева, подъезда, начинала она не как прежде – с доктора Латышева и его противной жены Зинаиды из тридцатой да вдовой полковничихи Августы Игнатьевны из двадцать девятой, а все с тех же Латышевых из тридцатой и теперь уже Муськи Живоглотки из двадцать девятой, потому что незадолго до смерти бездетная Августа вызвала на дом нотариуса и завещала Муське свою двухкомнатную квартиру, хотя все знали, что есть у Августы племянница, дочь ее младшей сестры. Но племянница была далеко, на другом конце города, а услужливая Муська была под рукой и всегда готова на общение в придачу с душистым пловом и прочей пахлавой.

На четвертом, под Латышевыми, располагались супруги Одинцовы – «водный инженер» Аркадий Иванович и жена его, инвалид первой группы по сердцу, Александра Сергеевна, бывшая учительница географии, а под Муськой – тронувшаяся умом после гибели в автокатастрофе мужа и сына пожилая дама-библиотекарша Алевтина Валентиновна.

Третий этаж занимали с четной стороны Большая Тамара, школьная посудомойка, и ее дочь Женечка, а с нечетной – собачница Глафира, с которой Любу связывала дружба-ненависть с преобладанием последней, потому что все лестничные марши сверху донизу были усыпаны клочками шерсти двух Глафириных собак: рыжего кобеля и белой сучки, которых Глафира называла, соответственно, «сынком» и «дочкой».

На втором этаже, в двадцать четвертой, редко попадаясь на глаза, тихо обитали муж и жена Поляны. Она – маленькая, нежно-привядшая Сонечка, старушка с девическим голосом бывшей телефонистки, он – Славик, Станислав Казимирович, когда-то плановик с завода по производству конденсаторов, а теперь неприметный пенсионер со всклокоченным пегим венчиком вокруг головы. Раньше с ними жил их сын, а потом он женился и уехал во Владивосток, работать.

Напротив Полянов жили прораб Гоша и жена его Эмилия, которую Гоша, а за ним и все остальные, называли Эмочкой. Эмочка была на вопиющие десять лет старше мужа, но эта разница, долго дававшая пищу для пересудов дворовым кумушкам, с какого-то момента перестала бросаться в глаза, потому что Эмочка вдруг законсервировалась, дав Гоше возможность визуально догнать ее.

Когда Люба появилась в их подъезде, Эмочка уже была на пенсии. Каждое утро по будням в семь тридцать Гоша и Эмочка, держась за руки, выходили из подъезда. Эмочка провожала Гошу до остановки и долго махала вслед автобусу, по-пионерски подпрыгивая на тонких, плохо гнущихся ногах с перекрученными чулками. Вечером, ровно в семь, в любую погоду Эмочка шла встречать мужа.

Беспокойство от верхних соседей было только одно: зачастую по выходным к ним приходили гости и рано ложившаяся Люба ворочалась в постели, подозрительно прислушиваясь к звукам передвигаемых стульев и голосам, что-то однообразно, на манер молитвы, бубнившим. Сведущая Глафира объяснила, что это были не молитвы вовсе, а стихи.

До рождения Зойки Люба такое безобразие с трудом, но терпела, а потом, окончательно почувствовав себя в своем

праве, хватала первый попавшийся под руку тяжелый предмет и лупила по стояку батареи, заставляя вздрагивать не только верхних любителей изящной словесности, но и всю нечетную сторону своего подъезда.

Квартиру напротив Любы еще семь лет назад занимали алкаши-пенсионеры Клавка и Лёня. Клавка на почве пьянства страдала отечностью и недержанием мочи. Оставляя за собой пахучий аммиачный след, Клавка регулярно, раз в месяц, обходила сверху донизу весь подъезд с просьбой отдать «что-нибудь из старенького носильного или еще чего», но в целом теткой она была безвредной, в отличие от своего дурного во хмелю мужа.

Кроме пьянства, Лёня запомнился подъезду историей с угрями, в которой приняла участие и Люба.

Однажды Лёня и его дружок из соседнего дома отправились на рыбалку. Вернулся Лёня с целлофановым пакетом, полным угрей. Нетвердой походкой Лёня прошествовал в кухню, поставил на огонь сковороду и, даже не промыв, вывалил свой улов прямо в кипящее масло. Заснувшие угри от соприкосновения с раскаленной сковородой немедленно проснулись и начали динамично выпрыгивать наружу. Лёня, ползая по полу и круша в кухне мебель, ловил их и заталкивал назад.

Клавку, бросившуюся на спасение угрей, Лёня, по своему обычаю, начал бить смертным боем. Та с воплями кинулась барабанить в Любину дверь, что делала всегда в случаях Лёниного рукоприкладства. Люба выскочила на босу ногу и сделала то, что обычно делала в подобных случаях: схватив тщедушного, отчаянно матерившегося Лёню за шиворот, она сволокла его в ванную, сунула головой под ледяную струю и отпустила только тогда, когда мат его сошел на нет, а сам он безвольно обмяк в ее руках. Останки угрей к тому времени благополучно дотлели в кухне.

Клавины сын и невестка ютились в дальней комнате, не пили, работали и дома почти не бывали, но из-за того, что вся квартира пропиталась ядовитыми винными и аммиачными миазмами, казалось, что пьет вся семья. Вскоре невестка родила, и все трое срочно эвакуировались на съемную квартиру, потому что оставаться с ребенком в таком бедламе и антисанитарии было невозможно.

Первым, пролежав две недели в больнице, умер «от непонятной болезни» Лёня. Перед самой смертью его выписали, и еще с неделю он сидел совершенно трезвый на стуле возле подъезда и рассказывал всем входящим и выходящим, что «лечить совсем разучились, и вообще, плевали они на нас, а жить-то хочется».

После Лёниной смерти Клава поникла, сдулась, но пить не перестала. Она жаловалась соседям на горечь во рту, говорила, какой «хороший, не вредный совсем мужик» был ее Лёня, и добавляла с пьяной слезливостью: «Скоро он меня к себе заберет». Клавку было жаль, но сомневаться в том, что «заберет», уже не приходилось.

Сын с невесткой появились через полгода после Клавиной смерти, когда надо было вывозить мебель и вещи, потому что приватизированную квартиру они продали. Далеко везти не пришлось, только до ближайшей помойки. Пропахший мочой и бормотухой хлам был не нужен ни родственникам, ни комиссионке, разве что окрестным бомжам мог пригодиться.

А потом в проданную квартиру въехали «какие-то черные, этого только нам не хватало», как, едва разглядев новых соседей, сообщила Люба собачнице Глафире, с которой у нее было перемирие, потому что как раз накануне Глафира шерсть за своими собаками «наконец-то сама соизволила вымести».

Сначала в квартире никто не жил, а приходили степенные вежливые исчерна-курчавые мужчины и делали ремонт с неместной раздумчивой обстоятельностью. Как ни хотелось Любе придраться к ним, а повода не находилось: шуму они производили мало и грязи на лестнице за собой не оставляли.

Поделиться с друзьями: