В час битвы вспомни обо мне...
Шрифт:
– Вы еще будете звонить?
Я оглянулся и увидел человека с длинными зубами (ему, наверное, никогда не удается плотно сжать зубы), довольно хорошо одетого (на нем было хорошее кожаное пальто). Как у всех людей этого типа, выговор у него был плебейский. Я вынул карточку, вернулся к своему столику, расплатился, вышел, взял такси и вернулся на улицу Конде-де-ла-Симера. Я пробыл там недолго, но все-таки дольше, чем предполагал. Я попросил водителя подождать и вышел из такси, как я думал, на секунду. Я встал возле машины и посмотрел наверх. Но я не увидел ничего, что позволило бы мне вздохнуть с облегчением. Свет в окнах горел, но были ли это те самые окна, которые я оставил освещенными, когда уходил, сказать было трудно – в ту ночь я только на минуту взглянул на них с улицы, я тогда не очень хорошо их запомнил: я был в смятении, я был испуган, я валился с ног от усталости. Но если свет горел в тех же самых окнах, то вполне вероятно, что за целый день туда никто не приходил и полуобнаженное тело по-прежнему лежало под простыней, лежало в том же положении, в каком я его оставил, разве что малыш стащил с него простыни, когда тормошил мать – в отчаянии, нетерпеливо, не понимая, что случилось. «Нужно было закрыть ей лицо, – подумал я, – но это не помогло бы». И малыш все еще был там. Наверное, он уже съел все, что я ему оставил, и сейчас голоден, хотя вряд ли: я оставил ему достаточно еды, пусть даже это была мешанина, к которой непривычен детский желудок. Я не знал, что делать. В пальто и в перчатках я стоял около притихшего такси (ожидание затянулось, и таксист выключил мотор). Сейчас в доме были освещены многие окна, но я смотрел только на окна пятого этажа. На душе у меня было тяжелее, чем прошлой ночью, тяжелее, чем когда я уходил отсюда на рассвете. Я знал, что произошло, и в то же время не верил в то, что она умерла: событие нельзя считать совершившимся, пока о нем не стало известно, пока о нем не узнали, пока о нем не рассказали. Без этого оно превратится в мысль, в воспоминание. Медленный переход в ирреальность начинается с того момента, когда событие произошло, но пока о несчастье не рассказано, еще остается надежда. Я никому ничего не рассказал, но, может быть, рассказал малыш. На улице все было тихо, только прошла группа пьяных студентов. Один из них задел меня плечом и даже не извинился – невоспитанные и плохо одетые мальчишки. Я все смотрел вверх, на окна пятого
– Может, сказать им по домофону, что мы уже здесь?
Таксист решил, что я заехал за кем-то, и уже нервничал, ведь я сказал ему, что ждать придется недолго.
– Нет, уже слишком поздно, там спят, – ответил я. – Если через пять минут не спустится, значит уже не спустится. Подождем еще чуть-чуть.
Я знал, что он никогда не спустится, этот гипотетический человек из нашего с таксистом разговора. Таксист, безусловно, полагал, что это женщина, которая к тому же собой не распоряжается (может быть, она несовершеннолетняя, а может быть – замужем), а потому никогда не знаешь, сможет она выйти или нет. Марта не выйдет. И малыш тоже не выйдет. Я не очень хорошо представлял себе расположение комнат (снаружи это почти невозможно сделать), но решил, что окно справа от балкона – это, вероятнее всего, окно спальни Марты, и в этом окне сейчас горел свет, так же, как и тогда, когда я уходил. Таксист вдруг завел мотор. Я посмотрел на него: должно быть, он раньше меня заметил, что кто-то вышел из подъезда. Это была та самая девушка, с которой я столкнулся тогда ночью и которая не захотела достать свой ключ и открыть мне дверь. На этот раз я мог рассмотреть ее лучше. У нее были каштановые волосы и карие глаза, нитка жемчуга на шее, туфли на высоких каблуках, темные чулки. Шла она легко и грациозно, хотя заметно было, что ей не очень удобно идти в короткой и узкой юбке, которую можно было разглядеть под расстегнутым кожаным пальто. При ходьбе она ставила носки врозь. Девушка посмотрела в сторону такси, увидела меня, узнала и кивнула (со стороны могло показаться, что она соглашается с чем-то), перешла улицу, вынула из сумочки (не снимая бежевой перчатки, не гармонировавшей с пальто) ключи, открыла дверцу машины, села в нее, бросила сумку на заднее сиденье. Женщина за рулем. Сейчас они почти все водят машину. Секунду можно было видеть ее ноги, а потом она захлопнула дверцу и опустила боковое стекло. Таксист снова выключил мотор и тоже опустил стекло, чтобы лучше разглядеть девушку. Она включила зажигание, и краешком глаза я мог видеть, как, высунувшись в окно, чтобы не задеть стоящую рядом машину, она осторожно выезжает со стоянки. Ей было плохо видно, и я махнул ей рукой пару раз («Давайте, можно!»). Машина выехала, и, проезжая мимо, женщина улыбнулась мне и тоже помахала рукой (что-то похожее одновременно на «спасибо» и на «пока»). Она была красивая, но совсем не задавалась. Может быть, ключи от входной двери были вовсе не у нее, а у того мужчины, которого она тогда при мне послала к черту? Может быть, в ту ночь, после ссоры, они вместе поднялись к нему, и вышла она только через двадцать часов, именно в тот момент, когда здесь был я, стоял на том же месте, будто и не уходил никуда все те долгие часы, пока они спорили и целовались, а потом, поднявшись в квартиру, спали, утомленные? Впрочем, сейчас я находился уже не в доме, а на улице (я просто ждал рядом со своим такси), и была ли она одета так же, как накануне вечером, тоже неизвестно: тогда я видел только ее перчатку.
Я снова посмотрел вверх: на окно спальни, на балконную дверь и снова на окно, потому что заметил за занавесками этого окна женскую фигуру. Женщина снимала свитер или блузку, она что-то снимала через голову: я видел, как она, скрестив руки, подхватила блузку с боков, потянула наверх и сняла одним движением (я успел заметить ее подмышки), так что рукава вывернулись и блузка повисла, держась только на кистях рук. Ее силуэт оставался неподвижным несколько секунд, словно ей надо было отдохнуть после резкого движения или после тяжелого дня, – а может быть, она просто задумалась (человек, погруженный в свои мысли, раздевается медленно и, сняв одну вещь, надолго останавливается, забыв о том, что делает). А может быть, сняв свитер (который она почему-то решила снять у окна), она взглянула в окно и увидела там что-то или кого-то – возможно, меня и такси за моей спиной. Потом она развела руки в стороны и высвободила их из рукавов, повернулась и отошла от окна, так что я больше не мог ее видеть, хотя мне казалось, что я все же различаю за занавесками неясный силуэт и вижу, как она складывает вещь, которую сняла (возможно, только для того, чтобы надеть другую, чистую). Потом свет в окне погас (если это было окно спальни, то значит, она выключила лампу на ночном столике, которую я не стал тогда выключать и которая так и осталась гореть после моего ухода). У меня отлегло от сердца: там кто-то был, может быть, это была Марта – живая Марта. Конечно, это не могла быть Марта, но на миг я позволил себе поверить в это. А если это не она, то кто был в ее спальне, кто ходил там, кто раздевался, словно собирался ложиться спать? И где в таком случае была Марта, ее тело, – может быть, его перенесли в другую комнату или вообще уже увезли из дома, а в ее комнате сейчас была подруга (или невестка, или сестра), которая пришла, чтобы малыш не остался один еще на одну ночь, пока не приедет Деан (как он мог до сих пор не приехать, если он все знает!)? Хотя лучше бы им отвезти малыша в другое место. Что они ему сказали? Тетушки успокоили его и обманули («Мама уехала, улетела на самолете»)? И малыш теперь уже совсем по-другому будет смотреть на своя игрушечные самолеты – всегда, пока обо всем не забудет.
Свет горел именно в этой квартире, в столовой-гостиной, где мы ужинали, а малыш смотрел свои мультфильмы про Тинтина и Хаддока всего сутки тому назад, если верить часам. Ждать дальше не было смысла.
– Ну что, поехали?
Не знаю, зачем я пустился в объяснения;
– Да, едем. Уже не спустится. Уже все спать легли.
– Плохо дело, – понимающе сказал таксист. Откуда ему знать, что для меня сейчас было плохо и что хорошо?
Я вернулся домой с завтрашним выпуском газеты. Спать не хотелось. Накануне я заснул мгновенно – мне нужно было заснуть, чтобы все забыть, это желание было сильнее, чем пережитая боль и тревога за ребенка. Я ушел оттуда, я больше ничего не мог для них сделать (или решил ничего не делать, а просто ушел). Я спал восемь часов подряд, я даже не помню, снилось ли мне что-нибудь, и первое, что я подумал, когда проснулся, было: «Малыш!» О живых всегда думают больше, чем о мертвых, даже если эти живые нам почти незнакомы, а мертвые до совсем недавнего времени (может быть, даже до вчерашней ночи) были частью нашей жизни (хотя Марта Тельес была частью жизни Деана, а не моей). Сейчас, когда я чуть успокоился, увидев эту женскую фигуру и убедившись, что в доме кто-то есть, я почувствовал облегчение, но все равно не мог думать ни о чем другом, не мог читать, смотреть телевизор или видео, не мог вернуться к своей работе, которую совсем забросил, не мог слушать музыку. Я ничего не мог делать и не знал, когда это кончится и от чего зависит возвращение к прежней жизни: я хотел узнать, и узнать как можно скорее, нашли ли тело, в безопасности ли малыш. Больше ничего – ничто другое меня в тот момент не интересовало. Но я знал также, что, даже когда я найду ответы на свои вопросы, моя жизнь все равно не вернется в прежнее русло, словно теперь мы с Мартой Тельес связаны навсегда. А если и вернется, то очень не скоро. И в то же время я не понимал, каким образом мы с ней могли быть связаны – ведь она мертва, а какие отношения могут быть с мертвыми?
В английском языке есть глагол to haunt, во французском – hanter. Они очень похожи и не поддаются переводу. Обозначают эти глаголы то, что могут проделывать привидения с некоторыми местами или людьми: то есть «обитать», «преследовать», «посещать». Глагол to haunt в определенном контексте может также иметь значение «околдовывать». Этимология этих глаголов неясна, но похоже, оба ведут происхождение от других англосаксонских и старофранцузских глаголов, которые означали «жить», «проживать», «обитать». Может быть, наша с Мартой связь заключалась именно в этом? Может быть, это были чары, haunting, колдовство, суть которого – в наказании памятью: события и люди не покидают нас, остаются в нашей памяти навсегда, напоминая о себе и днем и ночью. Они поселяются в нашем сознании потому, что не находят себе другого пристанища, они цепляются за нашу память, потому что для них мы – нить, связывающая их с миром, единственная возможность продолжить существование, хотя от бесконечного повторения воспоминания тускнеют и блекнут. Вот и я стал связующей нитью.
Я включил автоответчик и прослушал два малоинтересных сообщения: от той, что до недавнего времени была моей женой, и от одного противного типа, актера, для которого я иногда делаю кое-какую работу. Я сценарист, но пишу почти исключительно сценарии для телесериалов (многие из них потом даже не снимаются, но за них все равно платят). И вдруг я вспомнил о кассете Марты. Я не вспомнил о ней раньше только потому, что взял ее не из любопытства и не для того, чтобы ее слушать, а только для того, чтобы мужчина с командным голосом, чье сообщение я уже слышал, тоже попал в число подозреваемых. Подозреваемых, собственно, в чем? Винить тут некого и не в чем. Даже в том, что кто-то переспал с ней в ту ночь, когда она умерла. Я этого не делал, и никто этого не делал, насколько мне известно.
Кассета была такого же размера, как и та, что стоит в моем аппарате, так что я мог ее прослушать. Я вынул из своего автоответчика кассету, вставил кассету Марты, перемотал пленку на начало и включил аппарат. Первое, что я услышал, был голос все того же мужчины («Сними трубку, черт!»), неприятный, напоминающий жужжание бритвы («Ну бери же ты трубку!»), голос человека, уверенного в том, что он имеет право так разговаривать с Мартой («Да что с тобой говорить! Как была разгильдяйкой, так и осталась!»), и то же прищелкивание языком. После гудка пошли другие сообщения, оставленные уже давно. Марта, конечно же, их слышала. Первое сохранилось не полностью, его начало было стерто последующими записями: «…ладно, – говорил женский голос. – Обязательно позвони мне завтра и все расскажи в деталях. Судя по всему, он ничего, но – кто знает. Честно говоря, не понимаю, как ты решилась на такое. Пока, удачи тебе». Потом я услышал другой мужской голос, голос человека пожилого и ироничного, подтрунивавшего над самим собой. «Марта, – сказал этот голос, – скажи Эдуардо, что говорить „оставьте информацию" неправильно, надо говорить „оставьте сообщение". Впрочем, что с него взять, он не очень-то образован, нам это давно известно. Позвони мне, у меня для тебя есть хорошая новость. Ничего из ряда вон выходящего, но, когда жизнь так пуста и бесцветна, как моя сейчас (povero me! [16] ), всякий пустяк кажется событием». Он не попрощался, не назвал себя – наверное, этого не требовалось. Это мог быть отец Деана или Марты, человек, которому нужен предлог, чтобы позвонить даже самым близким, пожилой человек, ничем не занятый, молодость которого прошла в Италии (или он просто любит оперу?) и который боится показаться навязчивым. Потом я услышал следующее: «Марта, это Ферран. Я знаю, что Эдуарде сегодня улетел в Англию, но я только что обнаружил, что он не оставил мне ни телефона, ни адреса в Лондоне. Не понимаю, как это могло случиться, я просил, чтобы он обязательно оставил мне свои координаты. Тут сейчас такие дела, он мне может понадобиться в любую минуту. Может быть, у тебя есть его телефон? Если
он позвонит, скажи, чтобы позвонил мне сразу же, на работу или домой. Это срочно. Спасибо». Этот голос был спокойный, с едва уловимым каталонским акцентом. Сослуживец, с которым связывают такие давние и доверительные отношения, что их легко можно принять за дружеские. Я не помнил, чтобы Марта передавала Деану эту просьбу, когда он позвонил, прервав наш ужин. Впрочем, я не прислушивался к их разговору. Следующее сообщение тоже было записано не полностью – можно было услышать только конец. Это означало, что сообщение было давнее, звонили не в тот день, а если в тот, то не в то время, когда Марте звонили подруга (или сестра?), отец (или свекор?) и сослуживец ее мужа. «…Пусть будет, как ты скажешь, как ты хочешь. Решай ты», – говорил женский голос, и это был конец сообщения. Мне показалось, что это был тот же самый голос, что удивлялся дерзости Марты, но точно сказать я не мог. Еще труднее было понять, кому адресованы ее слова – Деану или Марте: «Решай ты». Потом было еще одно неполное сообщение (оно, следовательно, было еще более старое). Говорил мужчина. Голос был деланно нейтральный, он звучал серьезно, вежливо и почти безразлично, словно мужчина пытался делать вид, что это – деловой звонок, хотя звонок был, без всякого сомнения, личный, и даже очень личный. Голос произнес: «…если не возражаешь, можем встретиться в понедельник или во вторник. Если не можешь, придется перенести все на следующую неделю – со среды я буду завален работой. В конце концов, куда торопиться? Так что скажи, как тебе лучше. Я серьезно. Пока». Это был мой голос, это я звонил ей несколько дней назад, когда мы с Мартой Тельес еще не договорились окончательно о нашей третьей встрече (в первый раз мы поболтали немного во время коктейля, когда нас познакомили, потом, через несколько дней, мы долго пили кофе вместе, встретившись под каким-то пошлым предлогом – ухаживание всегда кажется пошлым, если смотришь на него со стороны или вспоминаешь о нем, – простая формальность, соблюдение приличий, всего-навсего попытка прикрыть инстинкт.16
Бедный я! (итал.)
Тот, кто говорил это, возможно, сам не знал в ту минуту, чего он хотел и к чему стремился, но я, слушая его сейчас, чувствовал, как он нервничает и как старается это скрыть: он знает, что пленку может прослушать муж, и, кроме того, считает неприличным демонстрировать свои истинные намерения – хотя сейчас мне было очевидно, что на самом деле он хотел именно этого и стремился именно к этому, – лицемер, притворщик, в каждом слове ложь. Он-то точно торопился, И неправда, что начиная со среды он был «завален работой» – как я мог произнести это, я никогда так не говорю! И «пока» я никогда не говорю, я всегда говорю «до свидания». Почему в тот раз я сказал «пока»? Иногда мы взвешиваем каждое слово, чтобы добиться цели, которую неясно себе представляем. И это «скажи, как тебе лучше» – такое фальшивое! Фраза, произносимая человеком, который хочет соблазнить не только лестью, но и почтительным отношением. Я ужаснулся не столько потому, что узнал свой голос, – меня ужаснули мои слова. Я вспомнил день, когда оставил на автоответчике это сообщение, на которое она потом ответила. На самом деле все было предрешено с самого начала, все, за исключением финала – хотя финалом назвать это нельзя, ведь история на этом не закончилась. Все остальное было предрешено, хотя мы оба не хотели признаться себе в этом. У меня мелькнула мысль, что, вероятно, в начале сообщения я назвал свое имя и фамилию, – я всегда так делаю (хотя сейчас трудно сказать наверняка – эта часть сообщения стерлась). И потом – «в понедельник или во вторник»! Вполне возможно, что Деан знал о нашей встрече, и именно поэтому Марта ничего ему об этом не сказала, когда он звонил, – он и так это знал, тут нечего было скрывать. В таком случае моя неумелая конспирация была абсолютно бесполезной. Вполне возможно, что Деан в ближайшие дни будет разыскивать меня, и найдет, и спросит открыто, что случилось, как могло произойти, что я оказался рядом с его женой, когда она умирала (может быть, единственное, что Марта скрыла от него, было то, что наша встреча должна была произойти – и произошла – у нее дома). Я прокрутил пленку назад и прослушал запись еще раз. Я был себе отвратителен: сегодня была та самая среда, и я вовсе не был завален работой, а сидел дома, листая словари и слушая пленку. Просто смешно. Но у меня не было времени на самоуничижение, потому что зазвучало следующее сообщение и я сразу узнал бритвенный электрический голос, который на этот раз обращался к Деану, а не к Марте: «Эдуардо, это я. Не ждите меня, садитесь ужинать без меня: я задержусь немного – тут такое дело! Я потом вам расскажу. В любом случае я постараюсь успеть до одиннадцати. И передайте это Инес, пожалуйста: я не могу связаться с ней, она пойдет прямо в ресторан. Пусть не волнуется. Оставьте мне ветчины. Пока». Этому человеку всегда было что рассказать, или, что то же самое, он всегда обещал что-то рассказать. Интересно, что он хотел рассказать в тот вечер, несколько дней назад («тут такое дело!» – наверняка глупость какая-нибудь!), когда две пары, а может, и еще кто-то договорились поужинать вместе в ресторане, попробовать какую-то хорошую ветчину? Он по-прежнему говорил, словно приказывал, хотя сейчас не позволял себе ни резкого тона, ни грубости. Но он все равно раздражал. Он сказал: «Это я», – словно его ни с кем нельзя было спутать, словно не было нужды уточнять, кто этот я». Наверное, так и было в том доме, куда он звонил, – в доме его друга и его любовницы. Он обращался к Деану, но одновременно обращался к ним обоим («я потом вам расскажу», «скажите Инес», «оставьте мне ветчины»). Но как может человек считать, что для других он является таким же единственным и неповторимым, как для себя самого?
Я снова услышал сигнал, и прежде чем пленка начала крутиться без звука (больше сообщений не было: они записываются в начале пленки, новые сообщения стирают старые), я услышал еще один голос. Слов почти не было, слышался только плач. Голос был детский (или, может быть, женский голос, звучавший по-детски, – но любой голос звучит по-детски, когда человек плачет взахлеб, так, что не может произнести ни слова, потому что ему не хватает воздуха, плачет непритворно, горько и безутешно, тем плачем, который не дает ни говорить, ни думать), и этот плачущий голос, оставивший свое сообщение – наверняка самое старое из всех (поэтому его начало тоже было стерто: оно было записано раньше, чем предыдущие, – раньше, чем мое слащавое сообщение и слова мужчины с жужжащим голосом), в отчаянии повторял одно и то же между приступами плача: «…Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Пожалуйста!..» Голос не то чтобы умолял, он скорее звучал как заклинание, как ритуальные слова, в которых нет смысла, но которые спасают и отводят угрозу. Мне снова стало страшно, я хотел уже остановить пленку, опасаясь, что этот плач разбудит моих соседей и они сбегутся, чтобы узнать, какие зверства я тут творю (когда умирала Марта, такого не случилось: никто не прибежал, потому что она не кричала, не жаловалась и не умоляла, да я ничего с ней и не делал). Но мне не пришлось останавливать аппарат: минута, которая отводится на каждое сообщение, закончилась, снова послышался сигнал, и пленка продолжала крутиться уже беззвучно. Женщина, которая плакала так по-детски, не успела ничего сказать и больше не позвонила – возможно, она знала, что тот, к кому она обращалась и кто был причиной ее страданий, был в этот момент дома, рядом с телефоном, что он слышал, как она плачет, и не снимал трубку и что единственное, чего она могла добиться, это записать свое горе на пленку, которую потом будет слушать совершенно чужой ей человек.
На следующий вечер я снова пришел в одно из тех заведений, куда газеты приносят вскоре после полуночи. Я дождался почты и поспешил купить свежий номер, на котором стояла дата только начинавшегося дня (в Англии он вот-вот начнется, там всегда на час меньше). Я не решился открыть его сразу – вокруг было слишком много людей – и опять пошел в соседнее кафе. На этот раз я заказал виски и только потом раскрыл газету и отыскал рубрику «В Мадриде скончались». Хотя фамилии в списке расположены в алфавитном порядке, я сдержал себя и начал читать его не сразу с буквы «Т», а с самого начала, чтобы еще на несколько секунд сохранить состояние тревоги и неуверенности – надежду на то, что я увижу имя Марты, и на то, что я его не увижу. Я хотел и того и другого: если я увижу ее имя, я буду знать, что ее нашли, и это принесет мне одновременно облегчение и боль, а если не увижу – моя тревога еще возрастет, и я опять буду мять в руках листок с номером Деана в Лондоне и бродить вокруг ее дома, но зато снова на несколько мгновений смогу поверить в невероятную возможность того, что произошло ужасное недоразумение, что я напрасно беспокоился, что зря поспешил – что она просто потеряла сознание или даже впала в кому, но что она жива. Я пробегал глазами фамилии и цифры: Альмендрос, 66; Арагон, 88; Армас, 48; Appece, 64; Бланко, 77; Болафф, 41; Касальдига, 93, – но не смог продолжать дальше по списку и перескочил сразу на «Л»: Луэнго, 59; Магайа-нес, 93; Марсело, 48; Мартин, 43; Медина, 28; Монте, 46; Морель, 61 – вчера умерло много довольно молодых людей, – Франсиско Перес Мартинес, 59. Но она умерла позавчера, на самом деле ее имя должно стоять не в этом списке, а в списке тех, что умерли на один день раньше. Тель-ес, 33 – вот она: Марта Тельес Ангуло. Значит, ей было тридцать три. Примерно на столько она и выглядела. Предпоследняя в списке, после нее стоял только Альберто Виана Торрес, 55. В страхе я вернулся к букве «Д» – вдруг там значится Деан, 1 – Эухенио Деан Тельес, которому, по словам его матери, еще не было двух лет? Койя, 50; Дельгадо, 81. Нет, его там не было, не могло быть: когда я уходил, он был жив, он спал, и я оставил ему еду на тарелке.
Я снова отправился туда, где продают газеты, и купил еще одну, самую траурную из всех мадридских газет. Потом вернулся за свой столик и начал перелистывать страницы в поисках длинного списка. Имя Марты было и там, и теперь казалось, что не было ничего странного в ее странной смерти. Сухая строчка: имя, место и дата смерти, точная дата – ее всегда может определить рука врача, нажимающая и исследующая, – потом – «D. Е. Р.», [17] а потом – имена тех, кого ошеломила эта смерть и кто скорбит и молится сейчас (мое имя тоже появлялось в таких списках): «ее муж, Эдуардо Деан Бальестерос, сын, Эухенио Деан Тельес, отец, Его Превосходительство дон Хуан Тельес Орати, ее сестра и брат – Луиса и Гильермо, ее невестка, Мария Фернандес Вера, и другие родственники». Теперь я знал имена невестки и сестры (и не знал имен ни одной из подруг), знал имя ее отца (Хуан Тельес Орати – мать его, следовательно, была итальянкой). Это его голос я слышал, это он жил пустой и бесцветной жизнью, и это у него была для Марты хорошая новость. Почему он был «Его Превосходительство»? Должно быть, он очень тщеславный человек, если не преминул указать это в сообщении о смерти своей дочери – смерти неожиданной, непонятной, ужасной и, наверное, даже смешной. Вероятнее всего, он сам составил это сообщение – ее отец, который знает, как делать такие вещи, и у которого много свободного времени. Он человек старомодный, он говорит «муж», а не пошловатое «супруг», хотя указывать полностью имя ребенка, которому нет и двух лет (и для которого, как и для многих усопших, это первое упоминание его имени в газете, словно он не малыш Эухенио, а респектабельный сеньор), – это уж слишком. Но по крайней мере, здесь не говорилось о том, что Марта получила последнее причастие, как всегда пишут в таких случаях. Я мог бы подтвердить, что она его не получала. «Похороны состоятся сегодня, 19-го числа, в одиннадцать утра на кладбище Альмуденской Божьей Матери». А через несколько дней состоится служба в церкви, название которой мне ничего не говорило – я плохо знаю церкви в нашем городе. Я вырвал страницу, сложил ее, чтобы потом вырезать это извещение и положить его вместе с той желтой бумажкой, на которой записан телефон лондонского отеля и которая теперь, по всей видимости, уже больше не понадобится.
17
«Descansa en paz» – «Покойся с миром» (исп.).