В часу одиннадцатом
Шрифт:
Это окончательно сразило Александра, и он понял, что все испортил.
— Нет, не надо! — прервал он ее. — Ради меня не надо!..
Он уже понимал, что неправильно повел этот разговор. На самом деле не так уж он хотел на тот момент становиться священником. Просто он не мог сказать ей прямо, что хотел, чтобы она осталась с ним. И это все.
Александр поднялся. Она попросила отдать ключи.
Он шел заснеженными переулками, добирался до метро на каком-то неуклюжем, промерзшем насквозь троллейбусе, и не испытывал горечи от потери. Он ничего не испытывал. В душе у него была пустота, а может быть, это было то бесстрастие, к которому стремились святые отцы, а также батюшка и Матвей Семенович, подумал он. Александр ничего не испытывал, потому что, как говорил отец Афанасий, все определилось, она сама выбрала свой путь.
Тогда, в тот вечер, он шел переулком под бледным светом перестроечных фонарей, закрываясь от потерянных во времени холодных ветров, от заблудившихся
Он вошел в метро и тут обнаружил, что кажется сам себе совсем не таким, каким был раньше. Он вдруг почувствовал, что стал ущербным, каким-то отчужденным от самого себя, потому что совершил нечто, что не должен был совершать. Он совершил что-то против самого себя, совершил во имя чего-то, а чего — наверное, во имя чего-то высшего, по крайней мере, так ему хотелось думать.
— Что ты скажешь сейчас на все это? — Скажу, говорит она, все стало очень просто: ты для меня в тот вечер умер окончательно, а до того — умирал понемногу. Я поняла, что ты не вернешься, но я уже решила, что это судьба. Я не была настолько духовным человеком, как ты, но что-то подсказало мне, что я своими силами уже ничего не могу изменить. Я решила, что постараюсь поскорее забыть тебя. Это будет самым лучшим выходом из моей ситуации, — ведь не я ушла, а ты, ушел на поиск чего-то лучшего, какой-то более высокой и более соответствующей твоей душе жизни…
Ему предстояло исполнить еще одно послушание: теперь уже не сарай и не забор, а тот самый дом, который Матвей и Николай собирались строить уже давно — дом православной общины, потому что община это и есть семья, и все в ней равны. Чтобы окончательно убедиться в том, что это надо делать, Александр поехал к отцу Афанасию на исповедь и за благословением.
Отца Афанасия к тому времени перевели из глухой деревни в город, где он успешно и энергично осваивал должность настоятеля одного из окраинных храмов. Вся многоукладность и самодостаточность его сельской жизни была перенесена в новый загородный дом, где так же, как прежде, кто-то хлопотал на кухне, кто-то занимался батюшкиным автомобилем, кто-то топил баню, которую батюшка посещал регулярно, кто-то разучивал тропари к вечернему богослужению. К вечеру набралось много народа, и за ужином началась беседа, в которой Александр надеялся услышать что-либо полезное для себя. Он узнал, что отец Афанасий на сей раз имеет большие планы: он намерен потребовать передачи верующим одного храма, в котором сейчас располагается юношеская библиотека. Об этом было много разговоров: уже была создана община из его же, отца Афанасия, духовных чад, и дело было только за договоренностью с местными властями. Местные власти, однако, передавать храм не торопились.
За обедом Александр снова сидел недалеко от батюшки — среди мужчин, которых на этот раз было еще меньше, и наблюдал, как работает батюшкин метод воспитания.
А батюшка прочитал фрагмент своего собственного поэтического творения, посвященного одному духовному чаду. “Радуйся, требуха вонючая, воспитанию не поддающаяся!” — провозгласил он, обращаясь к одной из помогавших ему женщин, про которую Александр сначала подумал: “Она служит, как мироносицы”.
Отец Афанасий рассказывал всем о том, какая она, “требуха”, ленивая, бестолковая, как она любит поесть и поспать. Сама “требуха” — маленькая пожилая женщина в платке — молчала, не выражая ни малейшего протеста или недовольства, продолжая разливать суп в эмалированные миски и передавать их сидящим за столом благодушным паломникам. Александр восхитился ее поведением, решив, что это и есть вершина смирения: такого обличения могут сподобиться только особо духовные, избранные батюшкой люди. Вечером отец Афанасий велел ей и еще одному помощнику чистить выгребную яму, а потом, не переодеваясь и не помыв рук, ехать в Москву. Это тоже было для смирения.
Только потом, спустя несколько лет, Александр узнал, что “требуха” — по другому батюшка ее никогда не называл — раньше работала в известном московском издательстве, закрывшемся, правда, вследствие политических и экономических перемен. Евгения Михайловна, как стоило бы ее называть, знала несколько языков, но, оставив работу, переехала на приход к отцу Афанасию. В ее московской квартире батюшка благословил жить разным людям, приезжавшим в столицу, и сам часто останавливался там.
Как можно было дойти до такой позорной клички, подумал Александр, но тут же поправил себя: она спасает свою душу, несет подвиг, а он, Александр, ничего в этом не понимает. Он с любопытством смотрел, как батюшка демонстрирует свой метод воспитания — обличение, подлинный святоотеческий
метод. Иногда батюшка рассказывал, как ему удавалось обратить в православие местных раскольников — старообрядцев и баптистов, но в этот день занимался исключительно воспитательными вопросами. Очистив душу “требухи” в горниле смирения, он переключился на Палашку, рассказав всем, что когда-то она сделала двадцать пять абортов. И потребовал, чтобы она публично попросила прощения у всех, кто был здесь. Палашка решительно поклонилась и сказала: “Простите меня”. Потом некая Вера признавалась, что ворует у мужа. Все это продолжалось так долго, что Александру захотелось от усталости спать. Над ним посмеялись, как над дурачком с незаконченным высшим образованием, и батюшка велел ему подняться наверх и там отдохнуть.Потом, исповедовав Александра в келье, отец Афанасий сказал: “Не бери в голову ничего. Все, что тебя волнует, это пустое”. И дал Александру плетеные черные четки.
А строительство общинного дома для Матвея батюшка благословил, подтвердив, что это богоугодное дело. Александр уехал, уверенный, что все идет правильно.
Как медленно тянутся эти минуты, пока мы проезжаем унылый перегон, а несколько лет пролетели так быстро, что трудно понять, что произошло, говорит ей Александр. Наверное, быстрее, чем мы едем сейчас до ближайшей станции. Наверное, тебе уже не интересно то, что я сейчас тебе рассказал. Но я не хочу, чтобы ты думала, будто я остался таким же бесчувственным и жестоким, каким ты видела меня в последний раз. — Не знаю, говорит она, но ты действительно таким был тогда…
Дом предстояло построить на участке земли, который Матвей купил на осваиваемых подмосковных территориях недалеко от одного незначительного населенного пункта. Он договорился с местной администрацией о проведении коммуникаций для этого дома, в котором в будущем будет находиться служба помощи больным и престарелым. Александр с удовольствием воспринял благотворительные проекты. В общине будет строгая дисциплина, говорил Матвей. Возможно, будет общая исповедь, как у первых христиан. Тогда, после некоторых разговоров, когда очертания этой будущей жизни стали проявляться отчетливее, у Александра вдруг появился страх: мечта начинала принимать очертания мрачной организации со строгой дисциплиной и диктатом одного человека, замкнутая в себе и оторванная от окружающего мира.
В Москву уже давно приезжали иностранцы, которые легально привозили Библии и прежде запрещенные христианские книги. Это все протестанты, наивные люди, они ничего не смыслят в нашей жизни, говорил Матвей.
С одним из этих людей они познакомились. Его звали Патрик, и он должен был передать местным общинам в подарок от западных христиан почти что фургон христианской литературы. “Это наш шанс”, — сказал тогда Матвей.
Они катали Патрика по Москве, показывали ему уходящие в прошлое атрибуты советской жизни, а также появившиеся признаки иной, свободной, долгожданной России. Матвей рассказывал о своей семье — о своих образцово православных детях, которые во всем его слушаются, о себе, Александр же, будучи его личным водителем, должен был на тот момент главным образом молчать.
Хотя без Александра Матвей вряд ли смог бы общаться с Патриком: с английским у него было совсем худо. У Александра тоже было не ахти, но все-таки, как мог, переводил высокопарные высказывания Матвея на чужой язык, напряженно перетряхивая в уме словарный запас. Они привезли гостя за город, где Матвей показал изумленному иностранцу будущий монастырский двор, вернее, пока что его место. И рассказал о планах — о том, что при общине будет создана социальная больница, или приют, а может быть, школа, — время покажет. Александр не мог понять одного: верил ли Матвей сам в то, что говорил.
Он не замолкал ни на минуту, описывая идиллическую картину жизни своей семьи, единомыслие, братство, малую церковь и многое другое, что было бы неплохо знать западному человеку, утратившему свои корни и силу веры. Странно даже, что после такого монолога Патрик не загорелся желанием стать членом этого необыкновенного сообщества.
Гость проникся ко всем симпатией, восприняв их как некое местное экзотическое чудо, и чтобы окончательно не запутаться, подарил им этот самый фургон книг, а потом еще пожертвовал некоторую сумму новых, “зеленых” денег, и поехал дальше по своим миссионерским делам. Впоследствии через разных людей он передавал гуманитарную помощь — мешки с “сэконд-хэндом” и коробки с макаронами, ветчиной, бульонными кубиками, сосисками в банках — то, чего раньше никто из них никогда не видел. И хотя привезенные книги были подарком, не подлежащим продаже, Александр с Матвеем смело и успешно продавали их в различных православных и баптистских храмах. Они даже наладили сеть. “Я от Матвея Семеновича, — говорил Александр, протягивая батюшке Библию, “Детскую Библию”, что-нибудь популярное по теории креационизма, библейской истории или просто толкования евангельских текстов, и священнослужители соглашались принять для своих церковных лавок. Только от изданных в Брюсселе книг Эммануила Светлова Матвей заранее отказался, объяснив Александру, что человек этот — еретик.