В чреве кита
Шрифт:
— Извини, Пако, но мне кажется, что ты слишком торопишься, — мягко заметил Игнасио, словно сожалея, что приходится возражать Бульнесу. — Я бы, прежде чем угрожать им, постарался пойти законным путем, ведь есть же официальные инстанции, для этого предназначенные…
— Это ничего не даст, — прервал его Бульнес и добавил, обернувшись к Марсело, который курил в ожидании кофе и рассеянно поглядывал на его бороду с застрявшими в ней зернышками риса: — Прямо фашисты какие-то! Единственная инстанция, которую понимает эта публика — сила. Кто громче всех кричит, тот и прав. Ну ладно, вот теперь они обосрутся!
— Ну, не знаю, дружище, — вновь не согласился Игнасио. — Мне все же кажется, что прежде всего Томасу нужно подать апелляцию. А там посмотрим. Так, Марсело?
— Конечно, надо подать апелляцию, — подтвердил Марсело, будто ни минуты не сомневался, что я стану это делать. — Но Пако прав, это ничего не даст. Кстати, я могу попросить тебя об одолжении?
— Все, что угодно, — сияя, объявил Бульнес.
— Тогда почисти бороду, в ней полно риса.
Игнасио хохотал, как дитя, пока Бульнес возил салфеткой по заросшему лицу. Официант подал кофе.
— О чем шла речь? — спросил Марсело.
— О том, что я прав, — отвечал Бульнес со злостью. — О том, что нужно устроить скандал. И чем громче, тем лучше.
— Ах, да, — припомнил Марсело, поборов раскаты громкого кашля и не придав значения агрессивному и пристрастному напоминанию Бульнеса, продолжил разговор, словно мы с ним были наедине: — Подать апелляцию. Это ни к чему не приведет. Ректор ведь зачем-то
27
Ну, держись! ( катал.)
Но я не собирался делать ни того, ни другого. Выступать с претензиями перед апелляционной комиссией, как прекрасно знали и Марсело, и Бульнес, и даже Игнасио, было заведомо бесполезно и могло лишь навлечь на меня немилость ректората, и если бы я продолжал упорствовать, могло лишь ускорить расторжение моего контракта, и меня бы выставили за дверь еще до окончания учебного года. Столь же бесполезным для меня являлось и участие в конкурсе. Во-первых, потому, что, как я уже знал к тому времени, документы на участие подали шесть кандидатов; мое резюме, наверное, могло бы составить им конкуренцию, если бы заявка факультета в большей степени соответствовала моим данным, но не в сложившихся обстоятельствах, когда заявлено было место преподавателя широкого профиля, что давало возможность принять участие в конкурсе представителям самых разных специальностей. И, во-вторых, я хорошо понимал, что кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, никто на кафедре не выступит открыто в мою поддержку и тем более на факультете. Я даже не стал советоваться по поводу состава конкурсной комиссии — практика, хотя и противозаконная, но значительно более распространенная, чем принято считать и чем публично признает любая кафедра (двоих из пяти членов комиссии выбирает сам университет; в данном случае выбрали Марсело, потому что деваться было некуда, и Льоренса, под предлогом того, что та же самая комиссия рассматривает кандидатуры на место преподавателя языка, временно занимаемое Еленой Альбанель, и я пребывал в полной уверенности, что какое бы сильное влияние ни оказывал Марсело на Льоренса, он все равно никогда меня не поддержит). Любой, кто представляет себе реальные правила жизни испанского университета, прекрасно знает, что претендовать на место преподавателя, не заручившись заранее согласием самого университета, означает стать жертвой неминуемого провала и, почти всегда, подвергнуться унижению. В моем случае, очередному, плюс к тем, которые я испытал за последние месяцы. Честно говоря, у меня уже не было сил бороться.
4
Именно в ту пору я заметил, что во мне начинают происходить какие-то изменения. Вначале меня это смутило, но постепенно, хотя и не полностью осознавая происходящее, я привык. Вначале я этого не понял, я уже говорил, но скоро нашел объяснение; теперь я знаю, что оно было недостаточным (по сути, все объяснения всегда недостаточны), но на какое-то время вполне меня удовлетворяло и приносило облегчение. Вероятно, так происходит со всеми людьми, стремящимися достичь чего-то, и я почти всегда жил в состоянии вечного ожидания, будто лишь напряжение и тоска по успеху давали мне силы жить, будто любое развлечение могло навсегда исключить меня из этой гонки за драгоценной и недостижимой наградой (однако, едва завоеванная, она теряет свою привлекательность), чью истинную природу мне никогда не удавалось постичь. Как все молодые люди (так говорит Хайме Жиль в одной поэме, ставшей почти эпитафией), я считал, что у меня вся жизнь впереди, мне хотелось стать — сейчас даже смешно в этом признаваться — великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, не знаю, во всяком случае, трагическим или эпическим, но не комическим персонажем, одним из тех персонажей, которые рождаются, или начинают, или уезжают и умирают, или заканчивают, или возвращаются на протяжении сюжета, где воплощается их судьба, стремительно проносятся сквозь узкий зазор во времени между вчера и завтра, находя удовлетворение лишь в достижении поставленной цели, скачут галопом от победы к победе, между прошлым и будущим, не желая ничего и знать о настоящем, а ведь оно — единственная реальность, как кардинал Ришелье или Антонио Асорин в начале романа «Воля» — он тоже мечтал стать великим человеком, может, великим ученым, или великим писателем, или великим политиком, — или даже как этот плут Калабасильяс, хитро прикинувшийся сумасшедшим, чтобы наслаждаться сомнительными привилегиями при призрачном дворе, да все, что угодно, лишь бы не превратиться в то, чем я являлся на самом деле и, наверное, являлся и прежде, являлся по самой своей природе (по крайней мере мне тогда так казалось), в то, во что я превратился в какой-то момент той роковой осени, когда вдруг незаметно понял, что тоска потихоньку развеивается, и с хладнокровием побежденного я ощутил, что живу. Вальтер Бенджамин говорит, что счастье — это возможность воспринимать самого себя без страха; и поскольку, вероятно, я стал осознавать, что у меня нет ничего важного, что бы я мог потерять, и поэтому мне нечего бояться, то к этому времени я постепенно начал испытывать своего рода скромное счастье. Во всяком случае тоска развеялась, как только я, сам того не желая, научился жить рассеянно, сойдя с дистанции и усевшись на краю беговой дорожки, чтобы наблюдать исступленное движение участников забега, совершенно неосмысленное и чуждое мне, в то время как я уже понимал (и совсем этому не удивлялся), что единственный способ достичь драгоценной и туманно-далекой награды — это именно отказаться от ее поисков, перестать быть трагическим или эпическим персонажем и ощутить естественное удовольствие от жизни комического персонажа; быть не прославленным кардиналом в почестях и шелках, а жалким смешным шутом, не Арман Жаном дю Плесси Ришелье, а Хуаном де Калабасас, или Калабасильясом, или, еще лучше, Дураком из Кории, и жить в чудесном настоящем, без воспоминаний или же перспектив будущего безумия, возможно, таковым и не являющегося; быть не трагичным, фальшивым и несчастным Антонио Асорином из начала романа, а вызывающим смех Антонио Асорином из финала романа, пришибленным задумчивым слюнтяем, не слишком счастливым, живущим под каблуком у властной жены и вполне довольствующимся своей ролью лишенного амбиций обывателя, без прошлого и без будущего, существующим лишь в растянутом «сейчас» прожорливого времени, учась наслаждаться, как и я в тот миг, только лишь настоящим, бурлением момента, учась жить не в подвешенном состоянии между прошлым и будущим, между тем, что уже сделано, и тем, что еще предстоит сделать, а лишь в настоящем и ради настоящего, учась радоваться этой свободе и этому счастью так, как может радоваться только тот, кто уже почти все потерял и почти ни на что не надеется, радоваться той безнадежной и спокойно-счастливой безмятежности, о которой Рикардо Рейс говорил так: «Если ничего не ждешь, то все то немногое, что подарит тебе новый день, будет казаться многим». Со смущением я понял тогда, что я всю жизнь был или хотел быть персонажем судьбы, неспособным получать удовольствие от ежедневно происходящих в настоящем сказочных чудес, постоянно обращенным в будущее страхами, желаниями
и надеждами, ворующими у меня осознание, наслаждение и ощущение того единственного, чем я владел, чтобы заставить меня пуститься на поиски того, чем я жаждал или же думал, что жаждал, владеть. Теперь же, когда я был повергнут и уничтожен, когда мне было почти нечего терять и почти нечего бояться, я почувствовал, что начинается долгий период обучения разочарованию, трудного ученичества неведомому мне доселе искусству быть персонажем характера, и почувствовал также, что вместе с ним начинается возвращение домой, подлинное приключение, тайная одиссея.Некоторые коллеги по кафедре с возмущением восприняли известие, что ректорат решил расторгнуть мой контракт в сентябре; большинство же отнеслось к этой новости безразлично. Но никто, кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, даже пальцем не шевельнул, чтобы не допустить этого, и подозреваю, что, поскольку мы все-таки не умеем не радоваться чужим несчастьям, то многие даже не сумели скрыть неожиданную радость при этом известии.
Когда в конце концов Марсело и Игнасио согласились с моим решением не опротестовывать выводы комиссии и не участвовать в конкурсе, и после того, как общими усилиями нам удалось остудить воинственный пыл Бульнеса, заставив его отказаться от намерения устроить скандал и отчасти вернув ему этим былое расположение коллег, несколько искусственное и принужденное (за несколько недель общения с нами он лишился их симпатии; собственно, Бульнес всегда с величайшим трудом пытался преодолеть изоляцию, на которую его обрекало вечное недовольство окружающим миром и вполне оправданная слава революционера-ирредентиста [28] ), — так вот, тогда Марсело и Игнасио предложили, чтобы я в рамках научного проекта под руководством Игнасио по изданию полного собрания сочинений Тирсо де Молина, [29] ходатайствовал о стипендии, позволившей бы мне продержаться два года, пока я ищу работу. Хотя я знал, что весьма непросто добиться этой стипендии (прием ходатайств происходит в феврале, а распределение в июне), кроме всего прочего и потому, что моя специальность довольно далека от сферы данной работы, я все же принял предложение.
28
Изначально ирредентистами называли членов или сторонников итальянской партии ирредентистов («несгибаемых»), программным требованием которой было воссоединение Италии по этнографическому и лингвистическому признаку. Сейчас понятие «ирредентист» применяется и по отношению к национальным проблемам других стран и народов.
29
Тирсо де Молина — псевдоним испанского драматурга Габриеля Тельеса (1571–1648). Учился в университете Алькала-де-Энарес. Занимал высокие посты в монашеском ордене мерсенариев, с 1632 г. — его историограф. В 1627–1636 гг. Тирсо де Молина выпустил 5 сборников пьес; в предисловии к 3-му указывалось, что им написано 400 пьес (сохранилось около 90). Принадлежность ему ряда пьес остается недоказанной. Тирсо де Молина писал пьесы на исторические, библейские сюжеты, религиозно-философские драмы, а также комедии, в которых характерная для комедий «плаща и шпаги» интрига сочетается с глубоким психологизмом. Наиболее известная его драма — «Севильский озорник, или Каменный гость» (изд. 1630), в основе которой — народное предание о молодом повесе, оскорбившем мертвеца и жестоко поплатившемся за святотатство. Герой пьесы дон Хуан Тенорио открывает галерею образов Дон Жуана в мировой литературе.
В декабре я также решил сменить квартиру. Полагаю, отчасти подобное решение было вызвано тем, что для человека идея сменить квартиру всегда ассоциируется с идеей изменить жизнь, и хотя я недавно понял, что совершенно необязательно менять квартиру, чтобы изменилась жизнь, я все же рассудил, возможно, из некоего суеверия, что поиск нового жилья — это символическое начало новой жизни, реальный способ одолеть судьбу и одержать верх над властью обстоятельств, словно этим проявлением воли я вновь брал бразды правления своей жизнью, которые я на какое-то время выпустил, а теперь снова крепко держал в своих руках. (Действительность не замедлила продемонстрировать мне, что подобное самомнение являлось заблуждением, и мне следовало бы знать это заранее хотя бы лишь в силу понимания того, что жизнь персонажа характера отличает почти полная зависимость от судьбы, от случая; другими словами: она почти не отравлена понятием необходимости; другими словами: она почти не отравлена смертью.) Но мое решение объяснялось значительно проще: квартира на улице Индустрии, в которой мы прожили с Луизой пять лет, вдруг оказалась слишком большой для одного человека и слишком дорогой для одной зарплаты, помимо всего прочего, значительно более скромной, чем у Луизы.
Мне повезло: я почти сразу же наткнулся на подходящую квартиру. Она располагалась в трехэтажном здании на улице Авиньон, недалеко от Рамбласа. [30] В ней было две комнаты, ванная и кухня. По правде говоря, она оказалась слегка темноватой и сыроватой и, кроме того, старой, но правда и то, что по сравнению с прежним жильем она стоила довольно дешево и, хотя я бы не назвал ее большой, но в первый же день сказал себе, что если мне удастся избавиться от накопленного за много лет лишнего барахла, то особых проблем с местом не будет. Моим первым желанием было переехать сразу же, но, несмотря на это, я расценил как проявление доброты и порядочности тот факт, что владелец квартиры попросил отложить переезд до окончания Рождественских праздников, чтобы успеть закончить мелкий, но необходимый, по его словам, ремонт труб.
30
Бульвар в центре Барселоны.
Поскольку я не мог и не хотел везти с собой в новый дом остававшиеся у меня вещи Луизы, я заблаговременно позвонил моей теще, чтобы ее дочь пришла и забрала их. Я уже давно не говорил с матерью Луизы, и разговор вышел довольно сумбурным. Невероятно, но вначале мне показалось, что теща не узнала меня, и я неизвестно почему решил, что она заразилась от Луизы неприязнью ко мне и притворяется, что не узнала мой голос. Думаю, это сильно огорчило меня, особенно (полагаю) потому, что я объяснил себе подобное пренебрежение как исчезновение последнего мостика, связывавшего меня с Луизой. Во всяком случае, по словам тещи я понял, что моя жена больше там не живет. Я попросил телефон, где бы я мог ее разыскать. Она дала мне номер, и не без некоторой грусти я простился с ней. Я тут же набрал номер, который она мне сообщила, но ответила мне не Луиза, а Хуан Луис.
— Извини, Хуан Луис, это Томас, — поспешно извинился я. — Я звонил Луизе. Твоя мать, верно, ошиблась и дала мне неправильный номер.
— Мать совсем плоха, — сообщил он, не снизойдя поздороваться.
Словно разговаривая сам с собой или словно я спрашивал его о матери, Хуан Луис продолжал:
— Не знаю, что с ней происходит, но, по-моему, это уже старческий маразм.
Он принялся рассказывать о ее небрежности, оговорках, глупостях и забывчивости, и наконец подытожил:
— Я так и сказал Луизе: пора класть ее в больницу.
— Мне очень жаль, — произнес я искренне, затем, пытаясь завоевать его расположение, я спросил: — Как Монтсе и ребята?
— Хорошо, — сухо отрезал он и, будто что-то вдруг вспомнив, с неожиданной любезностью поинтересовался: — Тебе нужен телефон Луизы?
Он мне его дал. Затем презрительным тоном сообщил, что Луиза живет с Ориолем Торресом. Почему-то меня эта новость совсем не удивила.
— Честно говоря, Томас, — добавил потом Хуан Луис, возможно, неправильно истолковав мое молчание, в котором было больше смирения, чем обиды, причем в его голосе зазвучала доброжелательная теплота, коей я никогда прежде не удостаивался: — Я не знаю, захочет ли Луиза разговаривать с тобой, мне кажется, она винит во всем случившемся тебя. Ты же знаешь, какими бывают женщины… В любом случае, попробуй, ты ничего не теряешь.