В чреве кита
Шрифт:
Она замолчала, посмотрела на сигарету, затем взглянула на свои тонкие изящные руки с длинными ногтями без лака и, словно желая отогнать неприятную мысль, подняла глаза и устремила взгляд на кухонный стол, где терпеливо поджидал кофейник, горка круассанов, ломтики хлеба, пакет апельсинового сока, вазочки с вареньем и пачка маргарина. Я инстинктивно тоже взглянул на приготовленный завтрак и почувствовал острый приступ голода, но мне удалось вовремя перехватить взгляд Клаудии, когда она, снова повернувшись на диване и улыбаясь без ехидства, но и без особой наивности, вздохнула:
— В конце концов, всему есть свое объяснение, не так ли? Моя подруга-психоаналитик сказала мне, что в том, что происходило с Педро, нет ничего удивительного: по ее словам, все дело в ревности. В ребенке, я имею в виду. Он не мог перенести, что его отодвинули на второй план. Вероятно, это обычное дело.
Пока Клаудия просвещала меня по поводу вероятной психологической травмы у своего мужа, я в который раз подивился женской доброте, всегда способной, с помощью психоаналитика или без нее, найти оправдание почти всему.
— Я его понимаю, но не могу простить, — уточнила Клаудия, будто прочитав мои мысли. — Мне кажется, он
— Он тебе угрожает?
— В последнее время всякий раз, как звонит.
Ее лицо исказили гнев и презрение, а в глазах полыхнула азартная злость, что странным образом расходилось с ее последующими словами:
— Я уже, кажется, привыкла.
В этот момент в меня закралось неприятное подозрение.
— Послушай, Клаудия, а ты ему, надеюсь, не рассказала, что мы с тобой провели ночь вместе?
— Конечно же, рассказала! — ответила она с мстительным выражением, затушив жалобно пискнувшую сигарету в кофейной гуще на дне своей чашки; затем, словно ей только что пришла в голову мысль, что она могла невольно допустить незначительную ошибку, Клаудия снова повернулась ко мне, перестала хмуриться и с обезоруживающим простодушием спросила: — Тебе ведь все равно, правда?
— Мне? Конечно же, все равно, — заверил я ее, с некоторой опаской вспоминая типа в спортивном костюме с фотографии. — Дело в том, что ты ничего не добьешься такими рассказами, только сделаешь хуже.
— Ну так пусть будет хуже! — с вызовом ответила Клаудия и, подняв руки в жесте шутливой покорности, продолжила: — Я тебя уверяю, все не просто. Он совсем сошел с ума. Как капризный ребенок, у которого отняли одну из его забав и он теперь не понимает, почему вдруг остался без любимой игрушки, а поскольку ему неизвестно, как вернуть ее, то начинает кричать и угрожать, как ненормальный… Правду тебе говорю: ему действительно удалось запугать меня. Я его хорошо знаю, мне ли не знать, и я тут же себе говорю, что бояться нечего, в конце концов, он всегда был хвастливым болтуном, но мне иногда кажется, что он превратился в другого человека, способного на все. И кроме того, с его стороны крайне самонадеянно считать, будто после всего случившегося я продолжаю любить его; но он так считает: он все еще не может смириться, что я уже не его женушка, что я не сижу, как идиотка, целыми днями дома, поджидая его возвращения.
Охваченная возмущением, которое, казалось, не скоро уляжется, Клаудия продолжала ругать своего мужа, а я, чтобы ускорить завершение этой обличительной речи и заглушить голодное бурчание в животе, взял свою кофейную чашку, встал, поставил ее в раковину и, затушив под струей воды из крана сигарету, выбросил размокший окурок в ведро. Затем я прислонился к мраморной стене, скрестил руки и, кивками головы выражая сочувственное одобрение словам Клаудии, время от времени украдкой кидал тоскливый взгляд в сторону припасов, заманчиво разложенных на столе, терпеливо ожидая, пока она выговорится. Помнится, в это время я думал, что как бы ни обманывали себя участники событий, утверждая противоположное, но развод никогда не проходит спокойно, и, хотя я считал, что мне удалось свести проблемы Клаудии к тривиальности их реального масштаба и лишить их пафоса газетной передовицы, которым к тому времени окрасили их мой страх и воображение, помнится, мне было почти физически неприятно, что моя подруга до сих пор тратит силы, чтобы выпутаться из паутины болезненных отношений. С другой стороны, меня поражал тот факт, что Клаудия способна продолжать говорить столько времени на пустой желудок, поскольку сам я чувствовал, что с минуты на минуту перестану держаться на ногах, если немедленно что-нибудь не съем. Поэтому неудивительно, что едва моя подруга прервала рассказ о бесчинствах своего мужа, то первое, что после долгой паузы я ляпнул, было следующее:
— Во всяком случае, ему удалось испоганить нам завтрак.
Моя жалоба неожиданно смягчила выражение ее лица, и словно не желая уступать мужу даже эту ничтожную победу, или будто бы Клаудия, высказав вслух свое недовольство и страхи, избавилась от них, она заговорила совсем другим голосом.
— И речи быть не может, — произнесла она, поднимаясь с дивана и медленно подходя ко мне, и силуэт ее четко вырисовывался на фоне солнечного света. — Я хочу есть. А ты?
— Немного.
— Тогда давай завтракать.
Когда я уже спешил к столу с завтраком, Клаудия загородила мне путь, взяла меня под руку и, лукаво улыбаясь, сказала:
— Жаль, правда?
— Что? — спросил я, еле сдерживая нетерпение. Клаудия нежно поцеловала меня в губы.
— Что это произошло так поздно, — ответила она.
4
Когда в тот вечер я вернулся к себе домой, измученный и взвинченный после целого дня, проведенного с Клаудией, меня поджидал сюрприз, показавшийся мне в тот момент совершенно безвредным, но время вскоре показало, что это не так. Приняв душ и переодевшись, я обнаружил в кармане снятых брюк оставшиеся у меня ключи от квартиры моей подруги. Может показаться странным, что моей первой реакцией на эту находку была улыбка, но, по правде говоря, едва я взял в руку брелок, передо мной возник образ подруги-психоаналитика, относившей бегство мужа Клаудии на счет ревности, вызванной рождением сына, и подруга эта сейчас безапелляционно утверждала, что моя небрежность выдавала скрытое желание удержать расположение Клаудии. Однако не было нужды прибегать к столь изощренным фантазиям, чтобы дать удовлетворительное объяснение моей ошибке: в конце концов, логично, что прошлой ночью, когда Клаудии с трудом удалось открыть дверь своей квартиры, она дала мне ключи, чтобы я положил их в сумку, а я же, слегка вне себя от треволнений этого вечера, по привычке инстинктивно сунул их в карман. Во всяком случае, обнаружив промашку, я тут же решил позвонить ей, полагаю, чтобы сберечь ей время на бесплодные поиски или, может, чтобы шутливо прокомментировать свою оплошность (мне даже в голову не приходило, что из-за моей рассеянности она не сможет попасть
домой: я предполагал, что у нее есть запасные ключи или есть дубликат у портье или у кого-нибудь из соседей). Недолго думая, я набрал ее номер.— Алло!
— Ой, простите, — торопливо извинился я, в уверенности, что этот гневный мужской голос не может отвечать по телефону Клаудии. — Я, наверное, ошибся.
Пока я более внимательно еще раз набирал номер, мне подумалось, однако, что Клаудия могла неправильно истолковать мой звонок — ведь и часа не прошло, как мы расстались, а кроме того, я понимал, что по сути и вообще звонить необязательно: мне казалось очевидным, что, заметив исчезновение ключей, моя подруга тут же вспомнит об эпизоде прошлой ночью и догадается, где они; поэтому в случае необходимости она наверняка бы позвонила первой, если бы ей было удобно. К тому же я со снисходительным сочувствием рассудил, что в эти минуты Клаудию больше бы порадовала не назойливость с моей стороны, а покой, без сомнения, нужный ей, чтобы немного привести в порядок свои мысли. Не закончив набирать номер, я повесил трубку.
Конечно же, мне тоже был необходим покой, чтобы привести в порядок свои мысли. Я не стал звонить Клаудии той ночью, и она мне тоже не звонила. Но почти целые сутки с момента моего возвращения домой до субботнего вечера, когда я встретился с Луизой в аэропорту, я ни на секунду не переставал вспоминать свое свидание с Клаудией. Я снова и снова живо представлял себе проведенные вместе с ней часы; и поскольку, вероятно, невозможно оценить событие в тот момент, когда мы его проживаем, или потому, что мы вообще почти всегда живем, особо не задумываясь, не обращая внимания на происходящее, то, не без некоторого смущения, я начал осознавать или выдумывать заметное несоответствие между тем, как я воспринимал свои собственные действия и действия Клаудии во время нашей встречи, и тем, как я их воспринимал сейчас, оглядываясь назад. Достаточно лишь одного примера, чтобы показать это расхождение. Днем в пятницу поведение Клаудии меня совсем сбило с толку: еще не окончательно развеялось ощущение кажущейся близости и непринужденной сердечности предыдущего вечера, но оно сменилось некоей неловкой напряженностью, упрямой решимостью опять отгородиться друг от друга формальностями, от которых прежде избавляла телесная близость, кроме того, Клаудия тщательно избегала в разговоре упоминаний о своем муже, Луизе или о проведенной вместе ночи, расспрашивая меня о моей работе, рассказывая о своей и, особенно, про Макса, и лишь когда мы прощались в тот теплый вечер на людных террасах площади Солнца, она напомнила мне о разговоре прошлой ночью и взяла с меня обещание ничего не рассказывать Луизе о том, что произошло между нами. Уверен, что тогда я подумал, будто внезапная холодность моей подруги вызвана раскаянием из-за того, что она поддалась тривиальному зову мимолетной страсти, или же это отчуждение являлось завуалированным предупреждением, чтобы я не допускал вероятности повторения чего-либо подобного — отчасти оно могло объясняться тем, что за весь день я почему-то странно-бесчувственным образом не сообразил предложить Клаудии снова заняться любовью, совсем упустив это из виду после своего счастливого пробуждения; но, во всяком случае, в субботу, много часов спустя после нашего расставания, мнимая проницательность, зачастую сопутствующая желанию — оно всегда готово убедить нас, будто неправда все, что кажется правдой, мы лишь хотим, чтобы оно было правдой, — подвигла меня трактовать каждую паузу, сделанную Клаудией, как подавленное признание в любви, а каждый ее нетерпеливый жест, каждое проявление рассеянности или холода объяснять гордостью и таким трудом завоеванной независимостью, что делало для нее невозможным любое выражение чувств, способное показаться мне шантажом, и вынуждало ее действовать таким образом, чтобы я не связывал себя обязательствами из-за этой встречи (так, должно быть, представлялось Клаудии): она не могла означать для меня ничего, кроме запоздалого, но здорового сведения счетов со своей юностью.
В результате ледяная стена, воздвигнутая Клаудией между нами в пятницу вечером, перестала казаться неоспоримым свидетельством неизбежно эфемерной природы счастья (или нервного расстройства, в которое поверг Клаудию развод с мужем) и превратилась в безошибочное подтверждение того, что если бы я не был женатым человеком и если бы поступить так не означало развязать конфликт с непредсказуемыми последствиями, то моя подруга хотела бы, чтобы наши отношения на этом не закончились. Что касается меня, то, возможно, мой брак переживал не лучшие времена, но тем не менее уже давно кипение страсти сменилось обычной привычкой, и, казалось, ничто было не в силах нарушить приятное и бесцветное существование; однако не менее верно и то, что все мы живем в ожидании чудесных и неожиданных встреч, и когда нам, всем тем, кто не живет сейчас, словно собирается жить вечно, выпадает редкий счастливый случай, упустить его представляется крайним легкомыслием. Хотя, пока я был с Клаудией, я отдавался ей со всем возможным для меня пылом, по правде у меня и на секунду не мелькнула мысль, что эта авантюра может поставить под угрозу мой брак. Как только я расстался с Клаудией, — и особенно как только я понял, или мне показалось, что понял, что она хочет снова меня видеть, — я ощутил неизбежность этого: охваченный предчувствием грядущей тоски, я осознал, что ничто не может опечалить меня так, как мысль никогда больше не видеть Клаудию. Быть может, с намерением спастись от этого (или же потому, что то, что меня втайне больше всего влекло, могло причинить мне наибольший вред), я сказал себе тогда, что единственный способ сохранить верность Клаудии — это как раз предать ее, нарушив данный перед прощанием обет молчания и рассказав все Луизе. Эта идея пришлась мне по вкусу, ибо доказывала мою природную тягу к честности. Теперь я знаю, что речь шла не о честности, а о силе, или, точнее, об отсутствии силы: ибо у людей, еще не усвоивших привычку лгать, ничто не требует таких затрат энергии, как необходимость хранить тайну, и ничто не приносит такого облегчения, как исповедь, — наверное, действительно правда, что все совершаемое нами делается для того, чтобы потом иметь возможность рассказать об этом. В остальном же, кто знает, может, в тот момент я посчитал более рискованным стараться сохранить секрет, подвергаясь опасности разоблачения Луизой, чем признаться самому и встретить последствия лицом к лицу.