В доме своем в пустыне
Шрифт:
Взвился неожиданный песчаный смерч, и Рона вынимала пылинки из моих глаз. Ее раздвинутые губы лежали на моих веках, ее влажный язык раскрывал и вылизывал их, высасывая крупинки пыли и мои слезы.
— Видишь? — показал я ей, когда ко мне вернулось зрение. — Вот, что я здесь люблю, вот эти мои валуны посреди склона, что сорвались с вершины утеса, но до самого низу, до дна вади, так и не смогли добраться.
— Ты всегда и во всем любил и видел только самого себя, — сказала она. — Но Бог с тобой. Я тоже люблю это, и себя, и тебя.
Возле белых скал, что вблизи камнепада, я взобрался на берег, остановился и выключил мотор. Вот теперь
Я вышел из машины. Некоторое время вороны смотрели на меня в надежде заполучить остатки пищи, покрикивая мне с поощрением и мольбой, а друг другу — с нескрываемым сомнением, и в тишине, которая была чиста и прозрачна, их взлеты и приземления точно воспроизводили рисунок их голосов.
Поскольку я всегда останавливаюсь именно здесь, в одной и той же точке, я закрыл глаза и, как слепой, зашагал по своему постоянному маршруту в сторону камнепада. Дюжина серых шагов скрипучего щебня от пикапа до песка. Двадцать желтых шагов шуршащего песка до изрезанных каменных глыб. Пятьдесят белых спотыкающихся шагов обнаженных камней до края пропасти.
Зачем тебе эти странные игры, Рафаэль, а?
Я остановился и открыл глаза. Я пришел, учительница, я пришел. Вот он я. Точно на краю обрыва. Когда-то я лежал здесь на спине, свесившись в бездну от пояса и выше, а Рона сидела на моих бедрах и приковывала меня к жизни и к земле.
«Со мной ты не умрешь никогда», — сказала она.
Русло вади врезается здесь в белую скалу, его застывший головоломный прыжок членится ниспадающей чередой каменных бассейнов и, огладив округлости стен, приземляется в продолженье ущелья. Лужицы, которые образовались во впадинах белых скал, зеленят и возвращают мой взгляд. Пойманная ими вода смирилась со своей участью. Ей суждено видеть под собою пропасть и не иметь возможности в нее рухнуть. Она вновь испарится, вновь сгустится, вновь разнесется ветром и прольется на землю дождем.
Вниз-вниз спускался я по окружной тропинке к подножью камнепада. Огромное сожаление нарастало во мне, что я не был здесь ночью и не видел, как наводнение надвигалось, пенясь и взрываясь в своих падениях. Ведь ты же проснулся от раскатов грома, корил я себя, ты же слышал шум ливня, ты же знал, что происходит снаружи, — и остался в постели!
Неужто я боялся? Потоки, прошедшие здесь ночью, вырыли большую яму в мягких наносах, скопившихся под водопадом, и прямо у подножья утеса камни и вода, время и настойчивость образовали что-то вроде огромной, разинутой пасти.
Медленно-медленно, с осторожностью, к которой приучаются мужчины нашей семьи, забрался я внутрь. Большая скала висела в глубине зева, словно язычок в горле чудовища, и счастливые капли, которым удалось улизнуть из тюрьмы расположенных выше бассейнов, капали с потолка.
«Тинк, тинк, тонк… — говорили они. — Тинк, тонк, тонк…»
Нежная мольба их ударов выбила под ними на дне маленькие прозрачные лунки, увенчанные мягкими зелеными водорослями. Зимой, когда капли дождя стекали по оконным стеклам, я сидел с Рыжей Тетей в ее комнате, каждый из нас выбирал себе каплю, и мы заключали пари: чья стечет первой. Она всегда побеждала. Ее капля всегда находила особый способ присоединиться к другим, вырасти и помчаться вниз-вниз с новообретенной, ускоренной тяжестью.
К древнему нагромождению камней, что на дне водопада, присоединились несколько новых, которых не было во время моего предыдущего посещения. Когда упадет и этот каменный язычок? Когда
закроется надо мною это скальное нёбо, уступив тяжести воды и ее страсти опускаться всё ниже?Дрожь прошла по моему позвоночнику. Я выбрался из каменной глотки обратно в русло вади и вернулся назад по своим следам. Снова взобрался на вершину камнепада, растянулся на обнажившейся наготе белого утеса, закрыл глаза и взмолился о приходе сна.
— А что она делает? — снова спросил я за ужином, над большим летним салатом из овощей, черных маслин, крутых яиц и овечьего сыра.
Я был тогда примерно одиннадцати лет, уже свободный от ограничений младенчества, но еще не отмеченный приметами возмужания.
— Что она делает? — подчеркнул я это «она» и показал вилкой на Рыжую Тетю.
— Что это значит: «что она делает»? — спросила Мать.
— Ну, вы работаете в школе, и на мельнице, и в рассаднике, Бабушка работает дома, а что она делает?
Стриженая голова Рыжей Тети опустилась так, что почти коснулась тарелки. Только ее щеку я видел, стынущую и бледнеющую.
— Не беспокойся, Рафи, — сказала Мать. — Она делает достаточно. Каждый из нас вкладывает свое, и она тоже.
Целыми днями Рыжая Тетя сидела, закрывшись у себя в комнате, примеряла голубые платья и бежевые пиджаки, всматривалась в свадебное приглашение, выпущенное Верховным комиссаром, и гладила им свою грудь, перебирала старые фотографии, которые доставала из коробки, и заучивала старые письма, которые уже читала и знала на память. Иногда она приглашала меня посмотреть ее альбомы художников-импрессионистов: «Присмотрись внимательно к этим картинам, Рафаэль, Наш Эдуард говорил, что так видят мир мужчины».
Ночи напролет она ходила вдоль стены коридора, туда и обратно, по дорожке, которую ее ноги вытоптали между кухней и туалетом, пока и сама уже перестала понимать, рвет ли ее, потому что она ест, или она ест, потому что ее рвет.
На мой, мужского рода, детский и наглый взгляд, это выглядело так, как если бы Рыжая Тетя только и знала, что поедать и вырывать, запоминать и тосковать, да рассказывать об изысканных манерах и вежливости сэра Алана Каннингема и его супруги, присутствовавших на ее свадьбе лично, — и больше не делала ничего.
— Так что же она делает?
— Все, что мне велят, — сказала вдруг Рыжая Тетя тонким, как у девочки, голоском. — Если бы я была мужчиной, я могла бы умереть, и кончено. Но что поделаешь? Я всего лишь женщина.
— Ну, вы… ша… хватит уже, — забеспокоилась Бабушка. — А ты замолчи и перестань к ней приставать.
Несмотря на танцы, и укрепление памушек, и игры в лото, и разговоры с семейными викторинами, и вопреки декларациям о женской дружбе, якобы царящей в доме, все знали и помнили, что Рыжая Тетя — не «родственница по крови». Этот титул полагался только Бабушке, двум ее дочерям и ее внучке, и каждая из них сумела возвести вокруг себя оборонительные укрепления, необходимые одинокой женщине: Мать была защищена стеною книг и покровом затворничества, Черная Тетя — копьями своей силы и своей независимостью, моя сестра — юмором и насмешкой, ее щитоносцами; а Бабушка — ее стремлением руководить, организовывать и заправлять деньгами, которое было омерзительно всем, хотя никто не мог отрицать его пользу. В то же время Рыжая Тетя, «просто родственница», барахталась, запутавшись в паутине своей зависимости и связанная своей благодарностью. И не раз, когда она пыталась взбунтоваться — тайком, «чтобы ребенок не слышал», — мне удавалось подслушать, как Бабушка кричала на нее: «Если хочешь жить с нами, дорогая моя, так изволь делать то, что тебе говорят!» Но тогда я еще не знал, о чем они говорят, о каком темном ужасе.