В движении. История жизни
Шрифт:
– У него симптомы болезни Паркинсона, – сказал я родителям.
– Да, – согласились они. – Но с ларгактилом он гораздо спокойнее. Психозов не было уже целый год.
Что чувствовал Майкл – вот вопрос. Симптомы болезни Паркинсона его удручали – ведь до этого он обожал ходить пешком, любил долгие прогулки. Но еще больше он страдал от того, как лекарство действовало на его голову.
Майкл мог продолжать работать на своем месте, но он уже не испытывал тех мистических прозрений, которые придавали его работе курьера глубокий потаенный смысл. Он утратил ясность и остроту зрения, которые позволяли ему видеть мир: все становилось как бы приглушенным, окутанным ватой.
– Это как если бы тебя мягко и нежно убили, – сетовал Майкл [9] .
Когда Майклу сократили дозу ларгактила, симптомы болезни Паркинсона
В 1957 году, когда я уже учился на медицинском отделении и интересовался вопросами работы мозга и устройства сознания, я позвонил психиатру, занимавшемуся Майклом, и попросил о встрече. Доктор Н. был очень приличным, разумным человеком, который знал Майкла уже четырнадцать лет, с момента первого приступа заболевания. Доктор был тоже обеспокоен тем, что его пациенты, принимающие ларгактил, сталкивались с новыми проблемами, которые это лекарство провоцировало. Он пытался титровать лекарство, найти оптимальную дозу, которая была бы ни слишком большой, ни слишком маленькой. Но здесь, как он признался, особых надежд питать не стоило.
9
Спустя годы, когда я работал в больнице Бронкса, мне довелось заниматься глубокими нарушениями двигательной системы, и я слышал сходные жалобы от сотен больных шизофренией, которых лечили большими дозами таких лекарств, как торазин, а также только появившимися лекарствами из категории бутирофенонов, такими, как галоперидол.
Мне было интересно, подвержены ли разбалансировке под воздействием шизофрении те системы мозга, которые отвечают за постижение (или производство) значений, значимостей и интенциональности, системы, постигающие чудесное и тайное, осознающие красоту искусства и науки, и приходит ли на место этих систем ментальный мир, перенасыщенный эмоциями и образами искаженной реальности. Мне казалось, что эти ментальные структуры утратили якорь, а потому любые попытки титровать их или подавлять просто сбросят человека с высот патологии в яму серости и убожества, некое подобие интеллектуальной и эмоциональной смерти.
Отсутствие у Майкла навыков социализированного существования и простейших бытовых умений (он с трудом мог приготовить себе чашку чая) требовало со стороны врача поиска социальных и «экзистенциальных» подходов к болезни. Транквилизаторы либо не оказывают, либо оказывают очень незначительное воздействие на «негативные» симптомы шизофрении – прогрессирующий аутизм, примитивизацию и снижение интенсивности эмоциональных состояний и т. д., что, в силу неявного характера этого процесса, переводящего симптоматику в хронический статус, может быть в гораздо большей степени опасным для качества жизни больного, чем любые позитивные симптомы. Это вопросы не только медикаментозного воздействия, но и организации такой жизненной среды, которая сделала бы жизнь больного значимой и способной приносить радость – со вспомогательными, поддерживающими системами, обязательным участием окружающих – не всегда родственников, воспитанием чувства самоуважения, поощрением других к тому, чтобы те выказывали больному знаки уважения и поддержки, – вот о чем стоило думать и что нужно было мобилизовать. Проблема Майкла не была исключительно «медицинской».
Я мог, должен был выказывать Майклу больше любви и поддержки, пока находился в медицинской школе в Лондоне. Мог бы ходить с ним в рестораны, в театр, на концерты (сам он этого никогда не делал), мог поехать на море или за город. Всего этого я не делал, и стыд – я оказался плохим братом, неспособным прийти на помощь, – стыд я испытываю и сейчас, шестьдесят лет спустя.
Не знаю, как Майкл отреагировал бы на такое мое предложение. У него была своя, пусть и лимитированная, сфера бытия, и он строго контролировал ее границы, предпочитая не отступать от правил, которые для себя выработал.
Теперь, когда он сидел на транквилизаторах, жизнь его была менее бурной, но, как мне казалось, менее богатой и более ограниченной. Он больше не читал «Дейли уоркер», не посещал книжный магазин на Ред-Лайон-сквер. Раньше, когда он разделял марксистские убеждения с другими людьми, у него было чувство, что он – часть коллектива; теперь же, когда его пыл угас, он во все большей степени становился одиноким. Отец надеялся, что местная синагога могла бы оказать Майклу моральную и религиозную поддержку, вернуть ему чувство принадлежности братству людей. В молодости брат был довольно религиозен: после обряда посвящения в мужчины, бар-мицвы, он
носил цицит и тфилин, а также, когда была возможность, ходил в синагогу. Но теперь и в этой сфере жизни пыл его угасал. Он потерял интерес к богослужению, равно как и к лондонской еврейской общине, которая неуклонно уменьшалась, поскольку члены ее либо эмигрировали, либо, вступая в смешанные браки, ассимилировались с местным населением.И читать обычные книги он стал значительно меньше, а газеты только иногда бегло просматривал. А ведь раньше он читал со всепоглощающей страстью – не случайно же тетушка Энни подарила ему всю свою библиотеку!
Я думаю, что именно благодаря (а может быть, вопреки) транквилизаторам Майкл постепенно впадал в состояние безнадежной апатии. Правда, в 1960 году, когда Р. Д. Лэнг опубликовал свою блестящую книгу «Расколотое “Я”», Майкл пережил период возрождения надежды. Явился врач, психиатр, который видел в шизофрении не болезнь, а целостную, в чем-то даже благородную форму умственной жизни. И хотя Майкл иногда называл всех нас, остальных, принадлежащих к нешизофреническому миру, «отвратительно нормальными» (причем фразу эту он произносил с яростью), вскоре он и сам устал от лэнговского «романтизма», как он его называл, и решил, что этот ученый – несколько опасный глупец.
Когда на свой двадцать седьмой день рождения я решил покинуть Англию, это было, кроме прочих мотивов, вызвано желанием уехать подальше от безнадежно трагической ситуации, в которой оказался мой бедный брат. Но, с другой стороны, я думал о том, чтобы уже по-своему и вполне независимо заняться исследованием шизофрении, равно как и прочих расстройств мозга и сознания, на собственных пациентах.
Сан-Франциско
Наконец, я приехал в Сан-Франциско, город, о котором мечтал много лет. Но у меня не было вида на жительство, а потому мне нельзя было официально устроиться на работу и начать зарабатывать деньги. Я поддерживал связь с Майклом Кремером, моим начальником в отделении неврологии в Мидлсексе (он одобрял мой план увильнуть от военной службы, как он сказал, «в наше время совершенно пустой траты времени»), и, когда я сообщил ему, что думаю поехать в Сан-Франциско, он посоветовал мне поискать работавших в больнице Маунт-Цион нейрохирургов Гранта Левина и Берта Фейнстайна, его коллег. Эти люди были пионерами стереотаксической хирургии – техники, которая позволяла совершенно безопасно вводить иглу в крохотные и иными способами недостижимые участки мозга [10] .
10
К этому моменту стало известно, что небольшие повреждения в определенных участках мозга (наносимые точечным введением алкоголя или же замораживанием) способны разорвать цепь нейронов, гиперактивность которой может стать причиной многих симптомов болезни Паркинсона. Подобные стереотаксические методы вышли из употребления в 1967 году с появлением диоксифенилаланина (леводопы), но в настоящий момент наблюдается их возрождение в форме техники имплантирования электродов, а также использования глубокой стимуляции в других участках мозга.
Кремер написал письмо-рекомендацию, и, когда я встретил Левина и Фейнстайна, они согласились взять меня на работу неофициально. Мне было предложено оценивать состояние их пациентов до и после операции; зарплату они мне положить не могли, так как у меня не было «зеленой карты», но готовы были регулярно платить мне по двадцать долларов (двадцать долларов в те времена были большими деньгами; номер в мотеле стоил в среднем три доллара, а монетки достоинством в пенни все еще использовались в парковочных счетчиках).
Левин и Фейнстайн сказали, что через несколько недель смогут найти мне комнату в больнице, а пока, с теми небольшими деньгами, что у меня были, я устроился в общежитии ИМКА, христианской юношеской организации, у которой было большое помещение на Эмбаркадеро, напротив Ферри-билдинг. Здание выглядело потрепанным и обветшалым, но уютным и приветливым. Я въехал в комнату на шестом этаже.
Где-то около одиннадцати вечера раздался стук в дверь. Я сказал: «Войдите!», поскольку дверь была не заперта. Молодой человек просунул голову в комнату и, увидев меня, воскликнул:
– Простите, я ошибся!
– Нельзя быть ни в чем уверенным, – сказал я, с трудом осознавая, что это говорю я. – Почему бы вам не войти?
Мгновение нерешительность владела им, потом он вошел и запер за собой дверь. Так я был посвящен в жизнь ИМКА – постоянное открывание и закрывание дверей. Некоторые из соседей, как я заметил, за ночь могли принять до пяти гостей. Особое, беспрецедентное чувство свободы царило вокруг; это был не Лондон, не Европа, и я мог делать все, что захочу – в определенных границах.