В движении. История жизни
Шрифт:
Через несколько дней в больнице появилась комната для меня; я туда переехал, и там оказалось не хуже, чем в ИМКА.
Последующие восемь месяцев я работал на Левина и Фейнстайна; моя официальная интернатура в Маунт-Ционе должна была начаться только в следующем июле.
Левин и Фейнстайн отличались друг от друга настолько, насколько это было возможно: Грант Левин был нетороплив и рассудителен, Фейнстайн – страстен и порывист; но они прекрасно дополняли друг друга, как когда-то мои начальники по Лондону Кремер и Джиллиатт (а также как Дэбенхэм и Брукс, мои руководители в хирургическом отделении больницы Королевы Елизаветы в Бирмингеме).
Такого рода союзы восхищали меня еще в детстве. В годы, когда я увлекался химией, я читал о партнерстве Кирхгофа и Бунзена и о том, насколько значительным фактором открытия спектрографии оказалось то, что у них были такие разные головы. В Оксфорде я испытал настоящее восхищение, когда, зная, насколько разными были ее авторы, читал знаменитую
Кроме Левина, Фейнстайна, а также их ассистентов и медсестер, в отделении был инженер и физик (всего нас было десять человек); и частенько нас навещал физиолог Бенджамин Лайбет [11] .
Один из пациентов особенно мне запомнился, и в ноябре 1960 года я написал о нем родителям:
Помните рассказ Сомерсета Моэма о человеке, который был наказан брошенной им девушкой с острова постоянной икотой? Один из наших пациентов, кофейный барон, страдавший от энцефалита, шесть дней после операции икал, и эту икоту не могли снять никакие средства, мыслимые и немыслимые; и уже шла речь о блокировке диафрагмального нерва. Тогда я предложил привезти хорошего гипнотизера – а вдруг поможет? И даже если не поможет, то вряд ли навредит.
11
Именно в больнице Маунт-Цион Лайбет проводил свои поразительные эксперименты, которые показали, что если пациента попросить сжать кулак или совершить какое-нибудь иное сознательное действие, то мозг зарегистрирует «принятие решения» почти за полсекунды до того, как человек примет сознательное решение действовать. Хотя испытуемый полагает, что он осуществляет некое движение по своей собственной воле, на поверку оказывается, что его мозг задолго до этого уже принял решение.
Мое предложение было принято скептически (я и сам сомневался в его разумности), но Левин и Фейнстайн согласились вызвать гипнотерапевта, поскольку ничто другое не помогло. К нашему удивлению, гипнотизеру удалось ввести больного в транс, после чего он дал команду: «Когда я щелкну пальцами, вы проснетесь и уже не будете икать». Пациент проснулся. Икоты как не бывало – ни тогда, ни потом.
Хотя в Канаде я вел дневник, прибыв в Сан-Франциско, я бросил это занятие и не возобновлял, пока вновь не оказался в дороге. Тем не менее я продолжал писать длинные письма родителям и в феврале 1961 года сообщил им, что на конференции в Калифорнийском университете встретился с двумя своими идолами, Олдосом Хаксли и Артуром Кёстлером:
После обеда Олдос Хаксли произнес грандиозную речь об образовании. До этого я никогда его не видел и теперь был поражен его ростом, а также бледностью и худобой. Он уже почти ослеп, постоянно моргает и подносит к глазам сложенную в кулак кисть руки (сперва я недоумевал, но потом понял, что, глядя сквозь сформированное таким образом отверстие, он хоть что-то видит). Волосы его, откинутые назад, выглядят как волосы трупа, а тусклая кожа буквально висит на его костистом лице. Наклонившись вперед и напряженно вслушиваясь, Хаксли напоминает везалиев скелет в состоянии медитации. Тем не менее его чудесный ум по-прежнему служит ему, согретый остроумием, теплом и красноречием, которые неоднократно поднимали аудиторию из кресел… И наконец, Артур Кёстлер, который выступил с блестящим анализом творческого процесса, но преподнес его так невнятно, что половина аудитории ушла. Кёстлер, кстати, слегка напоминает Кайзера и вообще всех учителей иврита (Кайзер, мой учитель иврита, частенько появлялся в доме, когда я был ребенком). Американские физиономии, как правило, не знают складок и морщин, а вот еврейско-литовское лицо Кёстлера было буквально изрыто глубокими следами, которые на лицах оставляют отчаяние и ум, – почти неприличная картина в этой ассамблее гладколицых.
Грант Левин, мой доброжелательный и щедрый босс, достал всему неврологическому отделению билеты на конференцию «Сознание под контролем». Он вообще часто распределял билеты на музыкальные, театральные и прочие мероприятия, которые проходили в Сан-Франциско, – обильная диета, которая заставляла меня любить город все больше и больше. Я писал родителям о том, как мне удалось послушать симфонический оркестр Сан-Франциско под управлением Пьера Монтё:
Он шел, как мне казалось, на один такт позади оркестра. Программа включала «Фантастическую симфонию» Берлиоза (сцена казни всегда напоминает мне эту ужасную оперу Пуленка [12] ), «Тиля Уленшпигеля», «Игры» Дебюсси (грандиозная музыка, которая могла бы быть написана ранним Стравинским) и кое-что по мелочи из Керубини. Самому Монтё уже под девяносто, фигурой он похож на грушу,
ходит вразвалочку и носит грустные французские усы, которые делают его похожим на Эйнштейна. Публика по нему с ума сходит, частично, я думаю, извиняясь за то, что шестьдесят лет назад на него шикала, а частично из некоей снисходительной мифомании, в соответствии с которой преклонный возраст – уже рекомендация. И вместе с тем можно с ума сойти, как только подумаешь, сколько репетиций, премьер, сокрушительных провалов, фантастических побед может насчитать в своем багаже этот человек, сколько миллиардов непослушных нот пронеслось через его мозг за прошедшие девяносто лет.12
Имеется в виду опера Ф. Пуленка «Диалоги кармелиток» (1956). – Примеч. ред.
В том же письме я рассказал о странном опыте, который пережил на фестивале поп-музыки в Монтерее:
Представили меня хозяину самым странным образом, сказав «он здесь» и проведя меня в ванную комнату. Там я увидел фигуру, напоминающую Христа с отчаянно поднятой вверх бородой, которая держала зад под горячим душем. Вне всякого сомнения, мое появление – в черной сверкающей коже – для него было столь же шокирующим. У него был болезненный перианальный абсцесс, который я вскрыл грубой иглой, стерилизованной на огне спички. Был мощный выброс гноя, громкий рев и тишина – он вырубился. Когда он пришел в себя, ему было значительно лучше, а я испытал новую для себя радость: я был суровым практиком, умелым хирургом, пришедшим на помощь страдальцу-художнику. Позже, этим же днем, состоялась безумная вечеринка в стиле битников, на которой молодые женщины в очках читали стихи о своих телах.
В Англии, стоит тебе открыть рот, ты сразу становишься объектом классификации (ты принадлежишь рабочему классу, среднему классу, высшему классу и т. д.); пересекать границы, разделяющие классы, если не невозможно, то совсем непросто – здесь царит система, которая, не будучи установленной открыто, является столь же жесткой и столь же инертной, как и кастовая система в Индии. В Америке же, как я себе представлял, сформировалось бесклассовое общество. Здесь любой, вне зависимости от места рождения, цвета кожи, религии, уровня образования или профессии, мог запросто встречаться с другими людьми – просто как с людьми, братьями и сестрами по биологическому роду. Профессор здесь мог общаться с водителем грузовика, и никакие категории не мешали этому общению.
Сходное ощущение подобной демократии, равенства и братства у меня бывало, когда в 1950-е годы я ездил по Англии на своем мотоцикле. Мотоциклы, как мне представлялось, даже в консервативной Англии способны были преодолевать любые барьеры, позволяя открытое и свободное общение всех со всеми. «Классный у тебя байк!» – говорил один, и с этого момента начинался разговор. Мотоциклиста отличает дружелюбие; мы приветственно махали друг другу, встречаясь на шоссе, легко вступали в разговор в кафе. Мы были чем-то вроде романтического бесклассового общества внутри общества классового.
Поняв, что мне нет никакого смысла выписывать свой мотоцикл из Англии, я решил купить новый здесь – «нортон-атлас», универсальную машину, которую я мог использовать не только на шоссе, но и на пересеченной местности, в том числе и на горных дорогах. Держать мотоцикл я собирался во дворе больницы.
Я сошелся с компанией таких же, как и я, мотоциклистов, и каждое воскресенье мы встречались в городе. Потом, переехав пролив Золотые Ворота по мосту, мы попадали на узкую, пахнущую эвкалиптами дорогу, которая, петляя, вела к горе Тамалпаис, и, промчавшись вдоль высокого горного кряжа, слева от которого простирались воды Тихого океана, спускались по широким кольцам шоссе на пляж Стинсон, чтобы позавтракать, а заодно и пообедать (иногда мы уезжали к заливу Бодега, который вскоре стал всемирно известен благодаря фильму Хичкока «Птицы»). Во время этих утренних прогулок мы всеми клеточками тела ощущали биение жизни; свежий воздух овевал наши лица, а ветер будоражил тела – ощущения, известные только мотоциклистам. Невыразимая сладость бытия – вот что я вынес из этих прогулок, и ностальгические воспоминания о них время от времени пробуждает во мне запах эвкалиптовых листьев.
В будние дни я обычно ездил по Сан-Франциско в одиночестве. Но однажды во время такой прогулки я подъехал к группе – весьма отличной от нашей, спокойной и респектабельной компании с пляжа Стинсон. Это была шумная, раскрепощенная толпа мотоциклистов, сидевших на своих машинах с банками пива в руках. Подъехав, я заметил на их куртках логотипы «Ангелов ада», но поворачивать было поздно, поэтому я приблизился и сказал: «Привет». Моя смелость и английский акцент заинтриговали «Ангелов», как и то (как они узнали потом), что я был врачом. Меня сразу же приняли в сообщество, даже без обычных в данном случае ритуалов. Я был приятен и прост в обращении, я был врачом, и время от времени, когда кому-то из них бывала нужна помощь, эти парни звали меня. Я не принимал участия ни в их шумных поездках, ни в прочих увлечениях, и наши не очень тесные и достаточно неожиданные (как для меня, так и для них) отношения сами собой сошли на нет, когда на следующий год я уехал из Сан-Франциско.