Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В хорошем концлагере
Шрифт:

— Це несправедлыво, — повторил без всякого страха Зелинский. — Для сэбэ — велыку жменю, для мэнэ — малэньку. Треба взвисыть.

— Ссяс! — окрысился Витька. — За весами сбегаю. С гилями. Вот у меня весы. И гили висят. Две.

Тля-Тля паскудным жестом указал на мотню. Дружки его заржали. Кое-кто за живот схватился — умора с этими хохлами.

— Вот у меня весы. С гилями, — с удовольствием повторил блатной, очень довольный своей шуткой.

В палатке нашей сейчас жило больше ста пятидесяти человек. Из них треть, не меньше, — украинцы из западных областей: из-под Каменец-Подольска, Тернополя, Ивано-Франковска и других городов. В основном сельские жители из каких-то неведомых мне хуторов. Если б эти крепкие мужики, вроде бы дружные, пожелали отстоять себя, они этого смогли бы легко добиться — перевес явно на их стороне. Но даже они, насмерть стоявшие там, у себя на родине, в лесах, за свою «самостийность», здесь терпели притеснения и обиды от какой-то разношёрстной кучки наглых паразитов, позволяя обирать и порабощать себя, — удивительно!

Витька, видимо, чувствовал нерешительность мужиков и поэтому вёл

себя нахраписто.

— Ты, сука, совесть нацисто потелял, — продолжал воспитание Тля-Тля. — Лусский налод с голодухи пухнет, а ты, хохляцкий кулкуль, сало злёс. В землю закопанное! Цтобы длугим не дать. Не поделиться цтобы. По закону. А клицис: где сплаведливость?

И Витька продемонстрировал перед всеми шматок жёлтого свиного сала, засверкавшего алмазными гранями крупной соли.

Кое-кто из мужиков, неукраинцев, подпел блатарю: дескать, давить их надо, хохлов — мало их раскулачивали, врагов народа. Тем не менее Зелинскому и поддержавшему его заполошному диду Хамецу удалось добиться справедливости, как они её представляли, пусть не полностью, но удалось: шматок сала был измерен шнурком от ботинка и разрезан строго пополам.

После ухода блатных украинцы-западники ещё какое-то время возмущённо гомонили. Я почти ничего не смог понять из их стремительных, как пулемётные очереди, речей. Потом, разбившись на несколько групп, приступили к пиршеству — уже никто не смел претендовать на эту снедь, которая осталась в их наволочках после дележа.

Мне видно было, как долговязый Зелинский, выпятив в проход зад, копошился на верхних нарах. Лампочка у выхода из палатки еле освещала едва ли половину её, дальше всё заливал полумрак, в котором двигались какие-то тени, похожие на призраки. Мне вменялось следить за порядком в землянке и сторожить имущество жильцов. Я с тоской подумал, что после получения посылок начнутся кражи продуктов и меня втянут — опять! — в дрязги и разбирательства. Как всё это мне опротивело! Дело в том, что кто-то уже совершил несколько хищений хлебных паек — за одну последнюю декаду июля! И если б я не отдал свою кровную взамен каждой пропавшей, меня, наверное, измордовали бы. И вдобавок обвинили б в шкодничестве. [59]

59

Шкодник (мелкая шкода) — вор, охотник за имуществом таких же зеков, как он. Алчный пакостник. В основном мелкая шкода, молодняк, голодные юноши. Крупная шкода называлась крысятникам». Те и другие рисковали в случае разоблачения попасть, если украли у блатных или полуцветных, в разряд опущенных. И становились Машками, «жёнами» тех же блатарей. Личными, а не общественными. Иногда у особо похотливого блатного две-три личных «жены», которых он мог уступать друганам. Звали «жён» обычно «Моя жена Ванюша» и нумеровали: «первая», «вторая», «третья». Общественных «жён», которых может купить любой обитатель «исправительного заведения», кличут машками, наташками и дают различные издевательские прозвища. Жуткие случаи педофилии, терзающие нашу страну, во многом, по моему мнению, имеют корни в концлагерях, вся происходящая «на воле» педокошмария «преподаётся» за колючкой и расползается заразой повсеместно.

Поэтому мне приходилось непросто в той обстановке. Я раздумывал, не попроситься ли снова в бригаду землекопов. Хотя и осознавал, что даже без перекуров мне и половину нормы не наколупать — опухал левый голеностопный сустав, повреждённый в Челябинской тюрьме вертухаями во время «подтягивания» в смирительной рубашке. Не напрасно меня врачебная комиссия списала в обслугу. Правда, временно. Только потому, что ещё не набрался сил и терпел дневальство. Как их, набраться, если тебя даже пайки лишают? На голой баланде жиру не нагуляешь. Хотя труд дневального, конечно же, не сравнить с рытьем котлована. А сейчас почти весь лагерь лишь тем и занимался, что углублял огромный котлован. Нам объясняли — под мощный кирпичный завод. Но зеки не верили и называли новостройку «хитрым» заводом. Сооружали мы его в чистом поле, но совсем недалеко от железнодорожной станции. Я не раз видел: совсем близко от запретки, окружившей грандиозный объект, проносились чистенькие пассажирские зелёные вагоны с белыми эмалевыми таблицами на боках. Но надписи на них невозможно было прочесть, их смазывала скорость. Утверждали, что это экспрессы Красноярск — Москва. Невозможно рассмотреть и лица пассажиров, белевшие за стёклами окон. Если б накопить сил, я, несомненно, вернулся б на земляные работы. Но энергии еле-еле хватало, чтобы содержать в порядке землянку, натаскать кипяченой воды в питьевой бачок да караулить чужое имущество. Своего у меня не было. Кроме пэтэушного чёрного бушлата. С воли ещё. На первые заработки купленного. И учебника логики.

Вот и сейчас, хотя усталость меня сморила, пришлось дважды с ведром тащиться к кипятилке — работяги требовали. Запивали домашние солёности водицей, которую, кстати сказать, в лагерь возили в цистернах машинами. Со станции. Пока, правда, без перебоев. Но за каждым ведром в очереди настоишься. Однако никуда не деться — работяги пришли с объекта и хотят пить. Обеспечить их водой — обязанность дневального. Который ни днём, ни ночью покоя не ведает. Зато — «лёгкий» труд.

Притащив полное десятилитровое ведро кипятку, я в изнеможении упал в своём углу, возле входа, у бачка, и задремал. Хотя место это — самое беспокойное, шастают туда-сюда беспрестанно, кружками гремят, переговариваются, ссорятся.

К ночи, однако, народ утихомирился, улёгся, угомонился. Только храп и сап раздается, да громкие выхлопы. От ржанухи да кислой баланды. Стоны и вскрики слышны там и сям, а то и матерщина. Через определённые интервалы меня будит оклик часового

с ближней вышки:

— Стой! Кто идёт?

Часто какой-то озорник — и не лень ему! — выкривает:

— Пизда на костылях!

В ответ с вышки слышны угрозы пристрелить баловника.

Тоска! Народу кругом натолкано — битком, a одиночество давит и гнетёт постоянно. Особенно по ночам. Ни единого близкого или знакомого. С кем можно было бы поделиться своими переживаниями и мыслями. А мысли — об одном и том же: о воле. О родимом доме. О семье. О ласковой и умной соседской девочке. Обо всём, что потеряно. И, кажется, безвозвратно. Всё — в прошлом. Вся жизнь моя, казавшаяся в детстве нескончаемо долгой, спрессовалась в прожитые короткие восемнадцать лет. Будущее — сплошная тьма. Беспросветная. И не только для меня. Где-то рядом, в других землянках-палатках, маются мои однодельцы: Витька, Кимка, Серёга. Но никакие они мне, как жизнь в концлагере показала, не друзья. Серёга — с блатными в хороводе. И Витьку в свою компанию втянул. Кимка, несчастный, вовсе с ума сходит. Приспособиться старается, да плохо у него это получается. Тоже из последних сил выбивается. А ведь клялись помогать друг другу, не оставлять в беде. На словах. А на самом деле — каждый за себя. Может, мне тоже полегче стало б, как Серёге, Витьке, если б к блатным примкнул. Но не могу. Не могу с ними заодно. Грабить и жить за счёт других. Совесть, что ли, не позволяет. Сeрёге признался в этом, а он мне:

— Забудь, Рязан, про совесть. Где совесть была, там хрен вырос. Учись шустрить.

Я с ним не согласился — шустрить. Тогда он на мне крест поставил. И Витька с ним заодно. Поглядывают на меня с ухмылками. Как на блаженного. Совершенно чужими стали. Хотя и раньше нас непонятно что связывало. Улица. Я к ним не обращаюсь ни с какими просьбами. Они — с блатными, я — работяга. Они — шустрят, я — вкалываю. Я дань ворам плачу, а они из воровского котла нет-нет да черпак жирной жратвы получают. Так и живём. Вроде бы рядом, а в самом деле — порознь, на противоположных концах. Полюсах.

По ночам я и о них думаю. Сокрушаюсь, что не по той дорожке пошли, да изменить ничего не могу. Серёга в сердцах даже придурком меня назвал. Может быть, по лагерным меркам, я и есть дурак. Сам в ярмо влез и тяну, тяну до дрожи в коленках. До разноцветных кругов перед глазами. До одышки. От дикой усталости. Но не могу, не могу я в роли Витька себя представить. С пикой в руке. Чтобы у таких же, как сам, зеков последние крохи отбирать. Для насыщения своей утробы. Лучше уж впроголодь существовать. Как большинство. Большинство нехищников.

…Не спится. Да и нельзя. Чтобы какой-нибудь шакал не проскользнул в палатку да не уволок бы что-нибудь. Не вытянул бы из-под спящего телогрейку. Или сырые портянки. Без которых тоже — как на объект потопаешь? На босу-то ногу. Или вовсе без обуток. Поэтому приходится бдеть. Доверили, значит, — обязан. Хоть спички меж век вставляй.

Ночь прошла, однако, без происшествий. Лишь какой-то оголтелый крысятник разрезал палатку в дальнем углу, где и посылку-то никто не получил. Утащить ему ничего не удалось. Утром я это место заделал доской — со стройки бараков приволок. К зиме нас обещают перевести из землянок, которые называют палатками, в щитовые бараки. Клепают их, как говорят украинцы, швыдко. А пока в лагере — только штабной. Его сколотили ещё до нашего здесь появления. Выгрузили нас посреди чистого поля, сплошь жёлтого от лютиков. Солнышко, небесный свод, и в нём верещит жаворонок. Я онемел после нескольких-то месяцев тюрьмы да недели в раскалённых скотских вагонах и кровавой пересылки. Сказка! Быстро выкопали себе землянки, тенты натянули — и на работу. Ать-два! А в бараке начальство поселилось. Как же без него.

Всего за какой-то месяц мы обжили отведённый нам клочок земли между сопок, уничтожив всё живое на своей территории, — лютики остались лишь по ту сторону запретки. Растительность погибла вся, до последней травки. От зековской ядовитой мочи. Хотя уборных понастроено более чем достаточно. По команде можно усадить на толчки весь лагерь. Одновременно. И для начальства ещё нашлись бы дырки.

Но зеки упорно не желают пользоваться предназначенными для них благами цивилизации и оправляются, как скоты, там, где им приспичит. По малой нужде. А ночью вообще норовят отлить вблизи от входов в палатки. Я удивляюсь: неужели они себя так и дома вели? И не помогают никакие наказания. Если б за это расстреливали с вышек из пулеметов, они продолжали бы безобразничать. Надзиратели ловят сикунов, сажают их в досрочно, стахановскими темпами построенный ШИЗО. Но кары не действуют. Я потому об этом феномене упоминаю, что он имеет отношение и к моей маленькой драме, которая произошла в ту пору.

Бригады вернулись с объекта. И вдруг ко мне подходит бугор, [60] в бригаде которого работает Зелинский, и объявляет, что у этого бригадника пропало сало. Оставшийся от шматка кусок. У меня сердце застучало в рёбра. Я только и прошелестел пересохшим языком:

— Не может быть…

— Скоммуниздили, — повторил бригадир. — Факт.

Потерпевший стоял рядом и словно воды в рот набрал.

— Рубан [61] может подтвердить, — оправдывался я. — Леонид Романович. Вон он лежит. Спросите. Я ничего не брал. И вообще никто.

60

Бугор — бригадир, мне думается что из лагерной фени это слово перекочевало в нашу обыденную всесоюзную речь.

61

Рубан Леонид Романович — подлинные имя, отчество и фамилия этого замечательного человека, настоящего коммуниста, обвинённого и осуждённого по статье 58, пункт 10 (за «антисоветское» высказывание). И всего на десять лет — «малосрочник»!

Поделиться с друзьями: