Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В хорошем концлагере
Шрифт:

Сижу неподвижно в густом горячем вареве, прилип к деревянной полке, вокруг какие-то фантастические звуки: то ли бред, то ли явь, то ли ты здесь, то ли тебя нет.

— Эй, лепила, кончай ночевать! — голос Саши. Разлепляю глаза и вижу блаженную физиономию кореша. С нежной улыбкой он водружает на хлипкую заезжанную лавку сверкающую поллитровку «Кориандровой» и газетный кулёк с мокрыми, наверное малосольными, огурцами. А я вязкий ком не могу проглотить — горло перехватило. Спасаюсь огурцом.

— Откуда? — удивился я.

— От верблюда, — сострил Саша и, отмерив ногтем половину на этикетке, забулькал.

Меня чуть не вывернуло от одного этого зрелища.

— Хлебай, — предложил кореш.

— Не могу, — признал я

свою несостоятельность.

— Ты — чо? — удивился Саша. — Пей! Набздюм. [164]

Протолкнул глоток. Скрутило. Отпустило. Оживляющее тепло потекло ручейками по жилам. Я приложился ещё, преодолевая отвращение. Мрачно-серые краски вагона порозовели и поголубели. Яркая зелень замелькала за окнами.

164

Набздюм — на пару, вдвоём (феня).

— Юра, не будь фраерюгой, менту тому, что брательника шмальнул, кишки выпусти. Гад буду!

Именно на этом мы прервали нашу ночную беседу по душам. Разговор угас, когда мы доконали последнюю «Особую московскую». Заснули сидя, зажатые соседями. Пассажиры, в основном местные, стояли в проходах, толпились в тамбурах.

— Знаешь, Саша, я тоже так решил поначалу: отомщу душегубу за брата. Ведь лишил жизни Славку ни за что ни про что. По пьяному делу. А сейчас думаю, что я этим кому докажу? У него, мать написала, ребёнок малый, жена. Ну, предположим, убью я его, мразюгу. Ну посадят меня. Минимум червонец влупят. А каково будет матери с отцом? О них-то я и не позаботился, когда сгоряча решил отомстить тому пидару Рогожину (фамилия подлинная). Да и духу у меня не хватит убить человека, рука не поднимется.

— Фраер ты, Юра, не обижайся на меня. Я бы менту не спустил.

— Причём тут фраер или не фраер? — заволновался я, задетый за живое: — Рогожина того судили. Народный суд. За неосторожное обращение с оружием. Правда, выпустили — по амнистии.

— Во, видишь — выпустили.

— Так ведь и мы с тобой — амнистированы. А братишку мне жаль до слёз. Семнадцать лет всего парню исполнилось. Но подумай сам: было нас двое у матери. Теперь остался я один. Если и я в тюрьме сгину, кто о ней в старости позаботится? И без того я своей судимостью её жизнь укоротил. А если опять подзалечу? Пойми, это вовсе не трусость. Здравого смысла нет в мести, кровопролитии.

— А я бы его зарезал, падлу, — громко, торжествующе, чтобы все слышали, произнёс Саша, допил остаток «керосина» и свернул махорочную цигарку в палец толщиной. В этот миг он себя, по-видимому, представил тем, от кого натерпелся за годы двойного рабства и кому завидовал и кем в «мечтаниях» хотел бы стать. Зараза! Одного естества человек незаметно превращается в другого, в свою противоположность. Сколько я таких уже видел!

Конечно, в сравнении с таким «бесшабашным ухарем», как Саша, я выглядел очень даже невыгодно. Деваха с пустым деревянным чемоданом, пристроившаяся на коленях своей подруги на нижнем сидении, рядом с нами, с ужасом и восхищением таращилась на моего ясноглазого попутчика и, похоже, в упор не замечала меня. Обидно. На показуху клюёт. Лучше бы я о братишке вовсе не заикался. Тем более — по пьянке. Чёрт меня за язык дёрнул. Кстати, откуда бутылка взялась? Ведь у нас и на чекушку не наскребалось.

— Саша. — обратился я к корешу, — на какие шиши ты «Кориандровую» купил?

— Ш-ш-ш, — приставил Саша палец к своим губам. — Надо уметь кошку еть, чтобы не сарапалась.

И та же очаровательная улыбка возникла на его лице. Удивительная улыбка. Полустеснительная. И полунаглая.

И всё же: где он денег раздобыл? Неужели у кого-то… Может, наскрёб по карманам? Хорошо бы — по своим. Помнится, и я ему вытряс, что осталось. Наверное, всё же — сгоношил. Не украл. Вот чего нельзя допустить —

чтобы он кого-нибудь ограбил. Или обокрал. Оба по одному «делу» пойдём. Как с Серёгой.

— Поканаю маруху клеить, — шепнул мне Саша и притиснулся к девице, сидевшей на коленях у подруги, невзрачной и худой. Я этим девчатам помогал влезть в наш вагон на какой-то небольшой станции с нерусским названием. Они были безбилетницами. А у этой, посимпатичнее, ещё и чемодан открылся, который она держала над головой. Из него вывалились какая-то кофта и комсомольский билет. Больше в нём ничего не оказалось. Девчонки были одеты очень легко. Правда, в середине июня ни к чему тёплые вещи, но ехали-то они — с целины. Из каких-то степей. Сбежали из нового посёлка. Это позже выяснилось, когда мы с той чемоданной девахой, она Валей назвалась, стояли в тамбуре, зажатые со всех сторон потными телами таких же, как она, безбилетников.

Ехали они домой, в соседнюю область. О своей совхозной жизни Валя не пожелала распространяться подробно, ограничившись восклицаниями вроде: «Это ужас какой-то! Какой там ужас!» Её бы в лагпункт, на лесоповал, там она почувствовала бы, что такое настоящий ужас. Маменькина дочка. Но я тут же понял, что слишком плохого ей желаю. И пригласил подруг в наше купе. Сначала посадили их на свои места, а когда освободилось боковое, они перебрались. И вот Саша решил за этой Валей ухлестнуть. Как он заливается перед ней, какие улыбки дарит! Каким образом он пронёс их через бараки и камеры неискажёнными, непотускневшими. Столь хорошо обычно улыбаются умные и ласковые дети. И Мила так улыбалась. Эх, Мила, Милочка… Забудь!

И всё же, где он, прощелыга, денег раздобыл? К этому вопросу я возвращался снова и снова, вроде бы успокоив себя, что Саша никого не обокрал. Хотя кто его знает, что у него на уме. И его, похоже, гниль лагерная, блатная пропитала. Опасность, от него исходящую, чувствует, вероятно, её подруга, испуганно и насторожённо смотрит им вслед. Здорово её где-то пужанули. Наверное, там, на целине. О которой я имел смутное представление.

Пока Саша, зажав бывшую целинницу в угол тамбура, тискал её груди и ягодицы, я в который раз проигрывал в воображении сцену встречи с родителями, с бывшими друзьями, прикидывал, освободились ли однодельцы, дома ли они или ждут за колючкой, когда вручат «ксивы». И с какой-то щемящей болью я ненадолго вспоминал о Миле. Конечно же, я её увижу. Какое это счастье! Но совершенно точно — давно знал, что мы никогда не будем близки. Я её не достоин. Это — расплата за мои… ну, назову их — ошибки. Конечно же, это не ошибки, это что-то более глубоко лежащее. В чём я ещё не разобрался. Но докопаюсь до истины.

Сомнений в том, как жить на воле, у меня не возникало. Сразу за работу, снова поступаю в вечернюю школу, заканчиваю и — в институт. Медицинский, разумеется. А вот Саша — в полной неизвестности: куда? чего? Едет тоже к родителям. В село. Мать — колхозница, отец — инвалид войны. Есть сёстры. Мне предложил поехать с ним и жениться на одной из них — на выбор. А вот в колхозе он мантулить не желает. Хоть убей. Говорит, в лагере наишачился. На всю оставшуюся жизнь.

— А на что существовать будешь? — спросил я кореша ещё там, на вокзальчике, когда он извлёк из-за пазухи раздобытую где-то бутылку плодово-ягодной тошнотворной гадости — мы её приговорили из горла.

— Не знаю, — ответил, акварельно улыбаясь, мой попутчик. — Бог даст день, даст и пищу. Это — из лексикона блатарей.

Бог-то Бог, да сам… Неопределённость, зыбкость, непредсказуемость лагерного существования Саша, да разве он один! — перенёс и на свою вольную жизнь. А напрасно. Уверен, здесь совсем иная жизнь. И самое скверное: он отринул работу и учёбу. Решил за всё выстраданное «гульнуть по буфету». И это у него от блатных. Наслушался их побасёнок о красивой жизни.

— По-новой к хозяину попадёшь, — предсказал ему я. — Поступил бы на работу. Как все. Женился.

Поделиться с друзьями: