В хорошем концлагере
Шрифт:
— Жениться и так можно. Для женитьбы другой струмент нужен.
Он радостно рассмеялся…
— Ебал я всех, — вдруг отрезал он.
На физиономии его и следа той улыбки не осталось. Как ледяным ветром сдуло — одна кипящая в глазах злоба. Это плохо. Зло, как я убедился, в жизни не помощник. И не советчик. Оно порождает лишь беду и ещё большее зло. Которое губит всё и всех вокруг. Этого я тоже насмотрелся и понял. А Саша, к сожалению, не хочет очевидного признать. И мне поверить не желает. В яростном ослеплении живёт. Это всё ещё лагерный завод действует. Да, завели его. А в остальном — хороший вроде бы парень. Вроде бы годный для нормальной жизни.
Он вернулся из тамбура нескоро, морщась. Шепнул:
— Она согласная
Подмигнул мне и промурлыкал:
— Вся жизинь на колёсиках. И в тамбуре — любовь.
— Саша, ты поёшь? У тебя, честно, неплохой голос.
Моя похвала на Сашу подействовала.
— Была бы балалайка или мандолина, я бы сбацал. Кореш, в другом вагоне братва едет, я у их гитару возьму, подберу мотивчик.
— Ради бога, Саша, не ходи. Не надо. Не связывайся. Лучше так. Спой что-нибудь. От души.
Но Саша неожиданно заявил мне:
— Яйца ноят. Наобжимался. Какое пенье?
Донжуан! Как он ухитрится в тамбуре полюбить? Хотя ещё мальчишкой пришлось наблюдать: блатные насиловали девушку на подножке железнодорожного вагона — на ходу поезда. Когда я на фронт убегал. А тут сама изъявила желание. Целинница! Но едва ли — целина. [165] К тому же, похоже, Сашка хвастает. Так она и согласилась! При всех! Стоя! Трепач! С многолетней-то голодухи нафантазировал. Голодной куме…
165
Целина — девственница.
А поезд, между тем, подползал к большой станции. И Саша, выманив меня на переходную площадку с лязгающими и трущимися буферными тарелками, — не оступись! — предложил:
— Вертим, Гоша, угол? [166] Набздюм? У одного фраера в другом вагоне.
— Ты что — чокнулся? Нас же сразу повяжут, — горячо возразил я. — Ни за что не подпишусь.
— Не бзди. В том вагоне кодла едет. На их подумают.
— Но это же подло — других подставлять.
— Не скажи, кент: [167] вон чью-то телогрейку железнодорожнику на остановке влындил за четвертак — и глухо. Кориандровую купил… Ту, что чекалдыкнули.
166
Угол — чемодан (феня).
167
Кент — друг (феня).
— Так ты ту бутылку…?
— А чо теряться? Не фраера, чай, с тобой. Срок отволокли — кое-чему научились.
— Саша, ты как хочешь, — твёрдо заявил я, — а я не подписываюсь на эту авантюру. Не тяни меня на срок.
— Чо, лучше лапу будешь сосать?
— Зачем лапу? Раз такое дело, давай вещи продавать. Свои. Всё же — выход из положения.
— Какие вещи? Хуй да клещи. Нету никаких у нас вещей.
— Я свой бушлат толкну. Пятидесятого размера. Суконный. Чёрный.
— Чёрный? Ну, это другой компот, — подумав малость, согласился вороватый мой попутчик.
У судьбой посланного мне спутника явно имелись способности торговца: бушлат, прошедший со мной все искушения и испытания неволи и сбережённый до сего дня, Саша продал на первой же большой станции. И не за бесценок, как сделал бы я, а за весьма приличную, по моим прикидкам, сумму. Пиршество в честь обретения свободы продолжилось. Причём Саша побожился мне, что не тронет чужого.
Больше, кажется, у нас не осталось ничего, что можно было бы продать. Разве что мои новые рабочие ботинки. Можно, в крайнем случае, домой вернуться и босиком. Правда, я мог расстаться с ещё одной вещью — с небесного цвета чемоданом. Тогда пришлось бы из него вытряхивать рукописи. Из-под потайного
дна. Но до чемодана очередь не дошла.Многодневную нашу пьянку беспрестанно меняющиеся в нашем крайнем купе пассажиры, а ехали мы в «сидячем» вагоне, не осуждали — обычное дело. Только пожилая проводница, опасливо косясь на наши короткие стрижки под Котовского, нарочито ворчала, собирая опорожнённые бутылки.
Саша, вероятно, не забыл моей просьбы, а может, и Валю имел в виду, когда вдруг запел «Таганку». Мне она нравилась. Одна их немногих тюремных. Впервые я услышал её ещё в Челябинской тюрьме, в двадцать седьмой камере. Тогда её исполнил Толик Воинов. Пел он великолепно. У Саши обнаружился приятный голос. Я чуть не заплакал, так она меня растрогала, нетрезвого-то.
Цыганка с картами, Дорога дальняя. Дорога дальняя, казённый дом, И, может, старая Тюрьма Таганская Меня, мальчишечку, По-новой ждёт.Сейчас печальная песня пронзила меня тоской, и слёзы опять навернулись. Я закрыл глаза и так её дослушал. Эта песня незримо, но явственно связывала меня с тюремной камерой, а после, как бы протягиваясь через все годы неволи, крепко держалась во мне, как гарпун в дельфине. Я всё ещё был там, услышавшим впервые эти слова, этот мотив. А мне нестерпимо хотелось стать совсем другим. Не тем. Не узником. Но гарпун держал. Хотя я уже почти стал другим. Обновлённым, может, на девяносто пять процентов. Почему же так сладко и больно мне от этой — не моей — тюремной песни?
Таганка, Чьи ночи, полные огня, Таганка, Зачем сгубила ты меня? Таганка, Я твой бессменный арестант, Пропали юность и талант В стенах твоих.И опять мне вспомнилась, увиделась Мила. Милая Мила, которая никогда не будет со мной. А Сашин голос, чистый и душевный, выводил:
Опять по пятницам Пойдут свидания И слёзы горькие Моей жены.Когда Саша закончил петь и я открыл глаза, то увидел, что в купе и проходе набилось много пассажиров — они слушали. Молча. Не раздалось похвал, но было очевидно, что песня произвела должное впечатление. Даже в глазах некрасивой Валиной подруги рассосались страх и настороженность и появились мягкость, интерес к происходящему вокруг.
— Молодец, — воодушевил я Сашу.
И в этот миг толпа заколыхалась, и к нашему столику протиснулся мужчина в потрёпанной кожанке. Он, не произнеся ни слова, выкинул на столик, на ломти хлеба, конверт, развернулся и, энергично работая локтями, протаранил толпу, исчезнув в тамбуре. Странное явление. Саша взял конверт, раскрыл и вынул из него пачку фотографий.
— Кнокай, — толкнул он меня плечом.
Я заглянул на веером зажатые в его пальцах фотографии. Это были снимки обнажённых женщин. Скверно отпечатанные.
— Ну спасибо, — ухмыльнулся Саша и засунул конверт за пазуху. — Ну как? — спросил он меня. — Сеанс что надо… У меня была одна такая фотка. На неё весь барак дрочил. Падла-надзиратель казачнул. Тоже, наверно, гад, трухал.
Однако фарт Сашин оказался не таким уж фартом: минут через пятнадцать-двадцать в купе втиснулся тот же молчун и, наставив палец поочерёдно в меня, в Сашу, в одноногого старика, издал звуки, похожие на мычание.
— Чего тебе? — придурился Саша.
Тот замычал выразительнее и показал растопыренную пятерню.