В каждую субботу, вечером
Шрифт:
— О чем вы говорите?
— Дай мне кусочек сала с собой.
— Господи, да берите, конечно.
Она спросила обрадованно:
— Правда? Можно?
— Конечно, можно. Отрежьте сами.
— А тебе не жаль?
— Нет.
Она отрезала три тоненьких ломтика.
— Это для него. Угощу, когда придет. Он сало любит.
— Возьмите еще заварки.
Я отсыпала ей ложечку заварки.
Ляля широко улыбнулась:
— Я ему сегодня пир устрою!
Прижала к себе сверточек с салом и заваркой.
— Сегодня я ему еще ничего не скажу, а в следующий
Глаза ее блестели, словно видела она сейчас не меня, а того, с кем собиралась встретиться. Морщинки возле глаз казались глубже, все ее сорок, тщательно скрываемых, лет как бы разом вылезли наружу.
Как только Ляля ушла, Иван Владимирович снова появился на кухне.
— Ну что? Наслушалась всяких баек?
— Было дело. А вообще, жаль ее, какая-то она неприкаянная…
— У меня от нее морская болезнь.
— И все равно жаль ее, — повторила я. — И Кот, помню, тоже всегда жалел ее.
— Кот всех жалел…
— Я ухожу, — сказала я.
— Возьми, — он протянул мне ключи. — Может, придешь раньше меня.
— А вы когда будете?
— Наверно, к вечеру. У нас сегодня общее собрание ткацкой фабрики. А ты?
— Я тоже буду к вечеру, — сказала я.
* * *
Дом стоял на Вокзальной улице, самый обычный дом: два окна на улицу, два сбоку, палисадник, чахлый забор и снег, снег кругом — в палисаднике, на крыше, на заборе…
Я вошла в калитку. Из будки, которой я вначале не заметила, ко мне бросилась черная пушистая дворняжка. Сперва облаяла, глядя прелестными, выпуклыми, совсем не злыми глазами, потом завиляла хвостом и подошла ближе. Почувствовала, что я люблю собак.
На крыльцо вышла девушка, одетая в стеганку, прикрикнула на собаку:
— Час, а ну перестань, слышишь?
— Что за смешное имя, — сказала я. — Почему Час?
— Это брат так назвал его, он нашел щенка года три назад в лесу в час ночи. Вот потому и Час…
Чем дольше я смотрела на нее, тем лицо ее все больше казалось мне знакомым. И вдруг я поняла, это же, очевидно, сестра Сергея Кукушкина…
— Вы что, к нам? — спросила она.
— Мне нужно к Кукушкиным…
— Идемте. Мы и есть Кукушкины…
Я прошла вслед за ней в сени. На стене висел велосипед с выгнутой, должно быть, не раз чиненной рамой.
«Наверно, велосипед Сергея», — подумала я.
— Сюда идите, — сказала девушка, раскрывая дверь.
Небольшая комната встретила меня отрадным после мороза теплом. Топилась печь, облицованная кафельными плитками, белыми и голубыми. Почему-то мне подумалось, что Сергей сам укладывал плитки.
Возле дверцы, в которой уютно трещали дрова, стояла женщина, уже немолодая, в темной вязаной кофте. Отблеск огня окрасил ее лицо в розовый цвет, или, может быть, лицо ее вспыхнуло при виде меня?
Так вот какая она была, мать Сергея Кукушкина…
Она разглядывала мою шинель, серую бобриковую ушанку, а глаза ее — широко расставленные, схожие по цвету с глазами
сына. Я шагнула к ней, а она молча стояла возле печки и только смотрела, не спуская глаз. И сестра тоже смотрела на меня.Наконец мать спросила:
— Вы кто? Оттуда?
Я кивнула.
Сестра подвинула мне стул.
— Разденьтесь, — сказала она. — Здесь тепло.
Я сняла шинель, и она взяла ее, повесила на крючок возле двери.
— Значит, ты была там вместе с Сережей, — сказала мать.
Села за стол, и я села напротив нее.
— Мы прошлым летом получили письмо…
Глаза матери были совершенно сухие. Сестра стала рядом с матерью, положив руки на ее плечо.
— У нас многие говорят, — сказала сестра. — На фронте бывает всякое, напишут, что погиб, а на самом-то деле…
Я не ответила ей. И мать поняла, что я знаю, как все было.
— Ты мне все расскажи, слышишь? — сказала она.
— Сережа погиб, — сказала я, — утром пятого июля сорок второго года.
Сестра вдруг всхлипнула, но мать строго сказала:
— Замолчи, Ольга!
Глянули на меня.
— Сама видела?
— Да. Он спас меня и погиб. От мины.
— Как же это все случилось?
— Он упал на меня и закрыл собой…
Мать встала, подошла к комоду, выдвинула ящик, вынула письмо в измятом конверте.
Раскрыла конверт, прочитала негромко:
— «Ваш сын погиб смертью героя за свободу и независимость нашей Родины…»
Ольга заплакала. Должно быть, слова, прочитанные матерью, как-то по-новому обожгли ее, или просто ей подумалось: вот перед ними та, из-за которой погиб Сережа…
А мать не заплакала. Бережно сложила письмо, сунула его обратно в ящик комода и снова села за стол.
— Ты дружила с Сережей?
— Да.
Сама не знаю, как вырвалось у меня это «да».
— Может, еще до войны дружила?
— Нет, мы познакомились на фронте.
— Он нам писал, что у них в части есть одна девушка, стало быть, это ты?
Я кивнула.
О какой девушке писал Сережа? Не все ли равно, теперь уже не узнать.
Но я решила держаться до конца. Наверно, думала я, им обеим будет легче жить, сознавая, что Сережа успел полюбить кого-то там, на фронте…
Опустив голову, мать разглядывала узоры клеенки, покрывавшей стол, красные и серые, уже порядком стертые от времени.
Она была, вероятно, немного старше Ляли, но Ляля судорожно боялась старости, а мать, видно, решилась и шагнула в старость без страха. Или, вернее сказать, просто не думала о близкой старости, потому что ей было не до того.
— Расскажи мне еще раз про Сережу…
Я молчала. Мать сказала сурово:
— Ты не думай, мы, Кукушкины, сильные, все выдержим…
Она слушала меня, не проронив ни слова. Потом сказала дочери:
— Поставь-ка чайник. Будем чай пить…
Сколько буду жить, никогда не забуду, как мы сидели втроем и пили чай.
Мать подала мне чашку первой.
— Это его чашка. Никто из нее не пьет, а тебе можно…
Чашка была белая, с розовой каемкой по краям.
— Ты сидишь на его месте, — сказала мать. — Он всегда здесь сидел…