В конце аллеи...
Шрифт:
Не вытерпел Степан Иванович, ухватил нить рассуждений:
— Все, что правда, признаем, Владимир Ильич. И революционную дисциплину подтянем, и своеволие отдельных командиров пресечем. Сами видим огрехи. Да и нас поймите: армия беспрерывно в боях, зачастую опаздываем воспитывать. Читаешь дневные сводки и, кого воспитывать надо, вычеркиваешь из списка живых.
— А бой — это тоже воспитание. Да, не хмурьте вы брови… Всю Красную Армию подтягивать пора. Вдумайтесь — регулярная рабоче-крестьянская революционная армия! Образцом должна стать. С добровольной беспрекословной дисциплиной! А будь по-другому — раздавят, уничтожат нас враги…
Слова уверенно,
Вставали боевые сверстники, неукротимые молодостью и убежденным упрямством, готовые до конца отстоять революцию. И хоть многих из них давно схоронил на степных просторах, в безымянных курганах, на белый лист укрощенной бумаги они приходили до боли, до мельчайших черточек живыми.
Выстраивались слова в боевые порядки, вычерчивали минувшие события, грохотали отшумевшими боями… Отступило мучительное неумение подчинить слово, отчетливой стала мысль, послушным перо. Он очень боялся потерять натуральную и правдивую тональность, опять заблудиться в словесной паутине. И раскованности нечастых озарений радовался вдвойне — в его возрасте каждый прожитый день воспринимаешь как щедрый подарок судьбы. Потому надо торопиться…
После тревожной ночи, когда несвязный бред сменялся едва уловимым дыханием, когда Петровичу было ясно, что жизнь друга отсчитывает последние часы, улучшение было таким неожиданным и ощутимым, что доктор обрадованно растерялся. Его старое, изношенное сердце торжествующе забилось — ошибся, ошибся! К утру на щеках больного робко проступил румянец, а дыхание стало наполненным и более ровным.
И отпустило напряжение последних дней, в котором пребывал Петрович, уютно и не так сиротливо стало на душе. Скупая, глубинная нежность к больному другу сменилась робкой уверенностью: а вдруг минует несчастье и на этот раз. Ведь такие перепады, опасные кризисы не раз повергали всех близких в смятение и заставляли готовиться к самому худшему. Особенно тогда, в конце сороковых…
…Война всем сильно поистрепала нервы. Маршал стал вспыльчивым, раздражался по пустякам, а потом болезненно переживал срывы и старательно заглаживал свою вину перед каждым, кому так нечаянно и обидно нагрубил.
Сумрачное настроение маршала Петрович уловил уже в телефонном разговоре. И решил славировать, уклониться от встречи.
Времени у него и вправду было в обрез — он тогда работал в госпитале инвалидов Отечественной войны и сутками, благо холостяцкий статус не мешал этому, пропадал в прокопченных дымом корпусах, затаившихся во владениях товарной, наполненной криками маневровых паровозов станции. Он стал объяснять в трубку, почему сейчас не может приехать. Что завтра необычайно трудная операция. Он будет ассистировать ведущему хирургу, а сегодня у него дежурство и поменяться решительно не с кем. Но маршал напористо разбивал аргументы, был неумолим и настойчив. На операцию отвезут прямо с дачи, а подмену, если захочет, найдет! Что, не надо машины? Поездом? Так это ж долго и утомительно. Ну ладно, поезд так поезд…
Петрович шагал со станции ухоженным перелеском, мимо кокетливо раскрашенных дач, укрытых добротными,
утомительно однообразными зелеными заборами. Клейкие, дрожащие от радости разбуженной жизни листочки пахуче тянулись к тропинке, а удлинившиеся за раннюю весну дерзкие ветки заставляли наклонять голову, вскидывать руки. Перенасыщенный целебными запахами буйный воздух наполнял легкие, ширил грудь. Вся природа, только что умытая теплым и добрым дождем, гляделась жизнелюбиво и весело, гнала с души тревогу, телесную усталость.Шло второе послевоенное лето. Отгремели победные салюты, замолкли в деревнях гармоники, встретившие живых и порыдавшие в хмельном развеселье о тех, кто не пришел, отстучали на стыках рельсов эшелоны с демобилизованными. Подсохли неутешные вдовьи слезы. В семейные коробки легли ордена и медали, а мужики, привыкшие к армейской подтянутости и дисциплине, расхолаживались в деревенском быту. Мирились с застарелой щетиной, не думали о подворотничках, благо рядом была покладистая баба, а не строгий старшина, и, облачившись в довоенные, кургузо скроенные пиджаки, теряли лоск и вымуштрованную статность.
Сама судьба приготовила многим из них заметные должности. Женщины, выбившиеся за войну на руководящие посты, безоговорочно уступали свои места и молча подчинялись неузаконенной логике — какой ни мужик, а все способнее самой распрекрасной бабы. Редко кто из фронтовиков отказывался от гербовой печати, да не каждый удерживал ее. Хоть и небольшая, но власть, и многих сбивала она с панталыку. Кто-то закружился, да так и не вышел из самогонного кручения; кто-то решил, что на доверенной должности главное — командный, не терпящий возражений голос…
Прошлогодний неурожай, разрушенная промышленность, обедневшие, разоренные до нитки за войну артели, неумение вновь испеченных председателей вести дела — все это утяжеляло и без того трудную послевоенную жизнь. Неуютными и голодными приходили в дома мирные дни, и вся страна в неимоверном усилии поднимала разрушенное хозяйство, латала зияющие прорехи, копила силы для решающего и зримого рывка вперед. И потому послепобедные будни были далеки от праздников; только труд, самоотверженный и каждодневный, сулил скорое и такое нужное сейчас улучшение жизни народа.
В госпитале чего не наслушаешься за день-деньской… Здесь анализ жизни не всеохватный, не претендующий на научную бесстрастность статистических служб, но случайные житейские факты вдруг высвечивают серьезные тенденции и приметы.
Война неохотно расставалась со своими солдатами: не успевший нанежиться с совсем отвыкшей от него женой фронтовик вынужден был ласку супружеской постели менять на скрипучую проволоку госпитальной койки. Приговоренный к томительному лежанию, но уже чуть поживший в послевоенной нужде, он приносил в палату все новости, радости и горести мирной жизни.
Петровичу было непросто отвечать на вопросы: слишком малой информацией он располагал. Да и весь день его проходил в этих унылых корпусах, куда война уложила свои недобитые жертвы и где продолжала алчно и беспощадно собирать печальную дань. Безногий сапер, чуть постарше двадцати, накануне пристрастно пытал Петровича:
— А вот тем, кто не дождался своих, а путался с другими, какое определят наказание?
Видно, для юного калеки не было сейчас вопроса главнее. Он скрытно и мучительно терзался, украдкой перечитывал письмо, которое получил из деревни. Письмо, чуть не стоившее ему жизни. Злосчастный листочек вверг парня в тяжелую хандру, потом сильно запрыгала температура, наползли вялость и апатия ко всему.