В конечном счете
Шрифт:
— Я в отчаянии, что вам это представляется в таком свете! — воскликнул Брюннер.
— Ну, все, — сказал Марк. — Я думаю, господину Женеру ясно, с чьей стороны отсутствует доверие?
— Аль в курсе дела, ему не в чем меня упрекнуть.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал Марк. — Я полагаю даже, что он поблагодарил вас за вашу предусмотрительность. А может быть, он сам попросил вас это сделать?
— Прошу вас, Марк…
— Предупреждаю вас, — заявил Брюннер, — что мы, Аль и я, не привыкли выслушивать нотации. Если вы не понимаете, что мы действовали в ваших же интересах, значит вы законченный болван. Да, я узнал про вас это, а заодно и немало других вещей, которые вам вряд ли будет приятно услышать на заседании совета.
— Что, например?
— Ваш
— Да, ну и что?
— Быть может, вы помните, что в 1934 году — о, это очень, очень старая история — его обвинили в растрате некоторой суммы?
— Четырнадцати тысяч четырехсот двадцати восьми франков, — сказал Марк, — я это прекрасно помню. Но я должен вас предупредить, что это было ложное обвинение.
— Я знаю. Вероятно, это было ложное обвинение. Однако это дело никогда не было вполне ясным.
— Оно всегда было вполне ясным! — воскликнул Марк.
— Подумайте вот о чем, Этьен: кажется, с тех пор прошло двадцать два года. Спустя двадцать два года очень трудно доказать, что дело такого рода было вполне ясным. Я полагаю, что вы очень любили своего отца и готовы защищать его память. Но вы никому не помешаете утверждать, что его считали мошенником в течение…
— В течение восьмидесяти семи дней, — уточнил Марк. — Только восьмидесяти семи дней. Затем перед ним извинились. Разве Ансело вам этого не сказал? Он не сказал вам, что отцу вернули должность, с которой его прогнали.
— Нет, — сказал Брюннер, — что-то не припоминаю. Впрочем, если хотите знать мое мнение, это особого значения не имеет.
Марк встал. У него слегка кружилась голова. Брюннер смотрел на него в упор, да и Женер тоже не сводил с него глаз, ставших вдруг какими-то невыразительными и пустыми. Серый мартовский свет, проникая сквозь высокие окна, едва освещал комнату. Марк на мгновение вспомнил фотографию, на которой они были сняты втроем — Брюннер, Женер и он. Он — в центре. Они стояли, взявшись под руки, на одной из аллей парка Монсо.
— Я тоже могу поделиться с вами своим мнением, — сказал Марк, — я могу вам высказать свое мнение о вас, если вам угодно.
— В этом нет необходимости, — с улыбкой ответил Брюннер.
— Замолчите! — сказал Женер. — Я потрясен! Я не думал, что это будет так…
— Да, да, — перебил его Марк.
— Вы понимаете… — продолжал Женер.
— Понимаю, — сказал Марк. — Что бы со мной ни случилось в дальнейшем, ничего более гнусного я уже не переживу. Я не знаю, всерьез ли вы рассчитывали таким способом убедить меня не пойти на заседание. Но, во всяком случае, вы избавили меня от неожиданностей. Мы провели прекрасный вечер в кругу семьи. Благодарю вас.
Господин Этьен сам руководил занятиями Марка. Ни один отец в мире не желал так страстно устроить судьбу своего сына.
Когда Марк в первый раз пошел в коллеж, отец провожал его до самых дверей. Держась за руки, они прошли через весь Немур. Было чудесное октябрьское утро, и Марк до сих пор помнил все, что они видели по дороге: продавца газет, повозку молочника, возвращавшиеся с Лазурного берега в Париж шикарные автомобили, которым приходилось тормозить на повороте перед мостом. «Смотри хорошенько и запоминай», — повторял Марку отец, хотя понимал, что мог бы и не говорить этого. Есть дни, когда каждая мелочь врезается в память. «Пожалуй, ни у одного человека за всю жизнь не наберется и десяти знаменательных дней, но этот день ты никогда не сможешь забыть, и накажи меня бог, если ты потом не будешь вспоминать о нем, как о твоем самом счастливом дне». Они прошли через мост. «И ты не должен разочаровывать меня. Ведь я люблю тебя больше всего на свете». Они подошли к перекрестку, от которого коллеж был уже в двух шагах. «И еще вот что, Марко. Ты первый в нашей семье будешь изучать латынь. Ты поступаешь не в обычную школу. Если бы это была обычная школа, не о чем было бы и говорить…»
Марк уже не помнил, когда отец сказал, что вместе
с ним засядет за латынь, но вначале ему это показалось прекрасной идеей. Господин Этьен стал раньше возвращаться из конторы. «Что мы сегодня прошли?» — спрашивал он с довольным видом, потирая руки. «Ну-ка, ну-ка, посмотрим». Он даже лез из кожи вон, чтобы не отстать от сына. Марку приходилось ему все объяснять с азов. Это было трогательно и немножко глупо. Отец очень огорчался, что он такой тугодум. Сколько часов провели они вместе в отведенной для занятий комнате на первом этаже флигеля, где не было ничего, кроме дубового стола, грамматики Жоржена, пузырька с чернилами «Паркер» и настольного календаря на мраморной подставке! Марк не мог подумать об этом, чтобы на него вновь не нахлынула нежность, смешанная с досадой и жалостью.Но именно там, в этой пустой комнате, Марк познал возмущение, гнетущее чувство несправедливости и враждебности мира, мучительные подозрения и страх, особенно страх, — все то, что он так старался забыть и что он, наверное, так никогда и не забудет. Мельчайшие подробности «истории с деньгами» остались связаны в его памяти с календарем на мраморной подставке и пузырьком с чернилами «Паркер», на которые он смотрел, слушая отца, как будто пережитая ими драма от начала до конца развертывалась в стенах этой комнаты. Это там однажды вечером отец сказал Марку: «Сегодня мне не до латыни. Меня обвиняют в растрате четырнадцати тысяч четырехсот двадцати восьми франков, а у меня даже нет таких денег. Мне негде взять четырнадцать тысяч четыреста двадцать восемь франков, чтобы возместить недостающую сумму и исправить таким образом мою «ошибку», как они это называют, что я мог бы сделать, если бы действительно их украл!» — «Предположим, ты достал бы эти деньги, — сказал Марк. — Ты бы их вернул?» — «Нет. Конечно, нет».
«Потому что, — объяснил он (но уже позже, недели через три после второго вызова к следователю), — я всегда считал, что нужно бороться против малейшей несправедливости. Но я ошибался. Теперь я вижу, до какой степени я ошибался».
И в этой самой комнате однажды, поздно вечером, Марк застал отца в страшной и неестественной позе: он полулежал на стуле, запрокинув голову, с открытым ртом, бледный и недвижимый, как мертвец. Марк бросился к нему и стал трясти его, пока он не очнулся от этого жуткого сна, пока в его глазах не промелькнул безмолвный ответ: «Нет, нет! Не бойся, я этого не сделал и никогда не сделаю».
И в той же комнате спустя восемьдесят семь дней он сказал: «Вот и все. Не будем об этом больше говорить». И добавил: «Теперь я могу прогуляться по городу, не правда ли?» Марк смотрел ему вслед, пока он, высокий, худой, нескладный, шел через сад своей развинченной походкой, которую Марк, слава богу, не унаследовал.
Марк считал, что многое унаследовал от отца. Его наивность, его восторженность. («Быть может, мой опыт когда-нибудь пригодится тебе. Не правда ли, сынок?») Все, что было в нем трогательного и чуточку глупого. Но у Марка эти качества были все же не так резко выражены и часто видны лишь ему одному. Так смягчаются из поколения в поколение фамильные черты.
На следующий день они отправились поблагодарить комиссара Ансело, который показал себя в этом деле с такой хорошей стороны. Ансело жили совсем близко от них, через дорогу, на берегу Луена. «Наши соседи — наши друзья».
Жак был дома. Ангельское личико, матросский костюмчик…
«Подонок, — подумал Марк. — Хороши же мои старые друзья! Подлец на подлеце!»
Он медленно шел по улице Ром. Когда показались красные огни вокзала Сен-Лазар, он решил повидать Морнана. Он взглянул на часы и не без досады убедился, что еще успеет его повидать, если действительно хочет этого. Он знал, где его найти. Филипп каждый день завтракал в своем клубе и проводил там час-другой во второй половине дня. Клуб предоставляет экономное и изысканное решение многих проблем. Позавтракать или пообедать там обходится не слишком дорого: четыреста — четыреста пятьдесят франков. Это столовая преуспевающих людей.