В круге первом
Шрифт:
И она чуть запела. У неё был голосок.
– Теперь ты купишь себе полного Соловьёва!
– Ещё чего! – фыркнула Оленька. – На эти деньги можно сшить платье гранатовое, креп-жоржетовое, воображаешь? – Она подхватила края юбки кончиками пальцев. – И двойные воланы?!
Оленька многим ещё не была обзаведена. Лишь совсем недавно, последний год, у неё вернулся к этому интерес. У неё мать очень долго болела, в позапрошлом году умерла. С тех пор никого-никого в живых у Оленьки не осталось. На отца и на брата они с матерью получили похоронные в одну и ту же неделю сорок второго года. Мать слегла тогда тяжело, и Оленьке пришлось бросить первый курс, год пропустить, работать, потом перевестись на заочное.
Но ничего этого не было сейчас на её пухленьком милом двадцативосьмилетнем личике. Напротив, её задевал тот вид застывшего
И Оля спросила:
– Что с тобой, Надюша? Ты утром ушла весёлая.
Слова были сочувственные, но смысл их был – раздражение. Неизвестно, какими полутонами наш голос выдаёт наше чувство.
Надя не только распознала это раздражение в голосе соседки. Но и глаза её видели, как прямо перед ней Оленька одевалась, как вколола брошку – рубиновый цветочек – в отворот жакета, как душилась.
И самые эти духи, окружавшие Олю невидимым облачком радости, достигали Надиных ноздрей воздушной струйкой утраты.
И, ничуть не разгладясь лицом и слова выговаривая, как делая большой труд, Надя ответила:
– Я тебе мешаю? Я порчу тебе настроение?
Они смотрели друг на друга через диссертационный заваленный стол. Оленька выпрямилась, пухленький подбородок её приобрёл твёрдые очертания. Она сказала чётко:
– Видишь ли, Надя. Я не хотела бы тебя обидеть. Но, как сказал наш общий друг Аристотель, человек есть животное общественное. И вокруг себя мы можем раздавать веселье, а мрак – не имеем права.
Надя сидела пригорбившись, уже очень немолода была эта посадка.
– А ты не можешь понять, – тихо, убито выговорила она, – как бывает тяжело на душе?
– Как раз я очень могу понять! Тебе тяжело, да, но нельзя так любить себя! Нельзя себя настраивать, что ты одна страдалица в целом мире. Может быть, другие пережили гораздо больше, чем ты. Задумайся.
Она не договорила, но почему, собственно, один пропавший без вести, которого ещё можно заменить, ибо муж заменим, – значил больше, чем убитый отец, и убитый брат, и умершая мать, если этих трёх заменить нам не дано природой?
Она сказала и ещё постояла пряменько, строго глядя на Надю.
Надя отлично поняла, что Оля говорит о потерях – своих. Поняла – но не приняла. Потому что ей представлялось так: непоправима всякая смерть, но случается она всё-таки однократно. Она сотрясает, но – единожды. Потом незаметнейшими сдвигами, мало-помалу-помалу она отодвигается в прошлое. И постепенно освобождаешься от горя. И надеваешь рубиновую брошку, душишься, идёшь на свидание.
Неразмычное же надино горе – всегда вокруг, всегда держит, оно – в прошлом, в настоящем и в будущем. И как ни мечись, за что ни хватайся – не выбиться из его зубов.
Но чтобы достойно ответить, надо было открыться. А тайна была слишком опасна.
И Надя сдалась, уступила, солгала, кивнула на диссертацию:
– Ну, простите, девочки, измучилась я. Нет больше сил переделывать. Сколько можно?
Когда так объяснилось, что Надя вовсе не выставляет своего горя больше всех горь, настороженность Оленьки сразу опала, и она сказала примирительно:
– Ах, иностранцев повыбрасывать? Так это же не тебе одной, что ты расстраиваешься?
Повыбрасывать иностранцев значило заменить всюду в тексте «Лауэ доказал» на «учёным удалось доказать», или «как убедительно показал Лангмюр» на «как было показано». Если же какой-нибудь не только русский, но немец или датчанин на русской службе отличился хоть малым – нужно было непременно указать полностью его имя-отчество, оттенить его непримиримый патриотизм и безсмертные заслуги перед наукой.
– Не иностранцев, я их давно выбросила. Теперь надо исключить академика Баландина…
– Нашего советского?
– …и всю его теорию. А я на ней всё строила. А оказалось, что он… что его…
В ту же пропасть, в тот же подземный мир, где томился в цепях надин муж, ушёл внезапно и академик Баландин.
– Ну, нельзя же так близко к сердцу! – настаивала Оленька. Было и тут у неё что возразить: – А у меня – с Азербайджаном?..
Ничто никогда не располагало эту среднерусскую девушку стать ирановедом. Поступая на исторический, она и мысли такой не держала. Но её молодой (и женатый) руководитель, у которого она писала курсовую по Киевской Руси, стал за ней пристально ухаживать и очень настаивал, чтобы в
аспирантуре она тоже специализировалась по Киевской Руси. Оленька в тревоге перекинулась на итальянский ренессанс, но и Итальянский Ренессанс был не стар и, оставаясь с нею наедине, тоже вёл себя в духе Возрождения. Тогда-то в отчаянии Оленька перепросилась к дряхлому профессору-ирановеду, у него писала и диссертацию, и теперь благополучно кончила бы, если б в газетах не всплыл вопрос об Иранском Азербайджане. Так как Оленька не проследила красной нитью извечное тяготение этой провинции к Азербайджану и чуждость её Ирану, – то диссертацию вернули на переделку.– Скажи спасибо, что хоть исправить дают заранее. Бывает хуже. Вон, Муза рассказывает…
Но Муза уже не слышала. На счастье своё, она углубилась в книгу, и теперь комнаты вокруг неё не существовало.
– …на литфаке одна защищала диссертацию о Цвейге четыре года назад, уже доцентствует давно. Вдруг обнаружили у неё в диссертации три раза, что «Цвейг – космополит» и что диссертантка это одобряет. Так её вызвали в ВАК и отобрали диплом. Жуть!
– Фу, ещё в химии расстраиваться! – отозвалась и Даша. – Что ж тогда нам, политэкономам? в петлю лезть? Ничего, дышим. Вот, Стужайла-Олябышкин, спасибо, выручил!
Действительно, всем было известно, что Даша получила уже третью тему для диссертации. Первая тема у неё была «Проблемы общественного питания при социализме». Тема эта, очень ясная лет двадцать назад, когда любому пионеру, и Даше в том числе, было надёжно известно, что семейные кухни в скором времени отомрут, домашние очаги погаснут и раскрепощённые женщины будут получать завтраки и обеды на фабриках-кухнях, – тема эта стала с годами туманной и даже опасной. Наглядно было видно, что если кто и обедал ещё в столовой, как, например, сама Даша, то лишь по проклятой необходимости. Процветали только две формы общественного питания: ресторанная, но в ней недостаточно ярко были выдержаны социалистические принципы, и – самые паршивые забегаловки, торгующие одной только водкой. В теории же остались по-прежнему фабрики-кухни, ибо Вождю Трудящихся эти двадцать лет недосуг был высказаться о питании. И потому опасно было рискнуть сказать что-нибудь своё. Даша помучилась-помучилась, и руководитель сменил ей тему, но и новую взял по недомыслию не из того списка: «Торговля предметами широкого потребления при социализме». Материала и по этой теме оказалось мало. Хотя во всех речах и директивах говорилось, что предметы широкого потребления производить и распространять можно и даже нужно, – но практически эти предметы по сравнению со стальным прокатом и нефтепродуктами начинали носить некий укорный характер. И будет ли лёгкая промышленность всё более развиваться или всё более отмирать – не знал даже учёный совет, вовремя отклонивший тему.
И вот тут добрые люди надоумили, и Даша вымолила себе: «Русский политэконом XIX века Стужайла-Олябышкин».
– Ты хоть портрет-то его, благодетеля, нашла где-нибудь? – со смехом спрашивала Оленька.
– Вот именно, не могу найти!
– С твоей стороны просто неблагодарно! – Оленька старалась теперь развеселить Надю, на самом же деле обдавала её своим предсвиданным оживлением. – Я бы нашла и повесила над кроватью. Я вполне представляю: это был благообразный старикашка-помещик с неудовлетворёнными духовными запросами. После сытного завтрака он садился в домашнем халате у окна, в той, знаешь, глухой провинции ларинских времён, над которой не властны бури истории, и, глядя, как девка Палашка кормит поросят, неторопливо рассуждал,
Как государство богатеет,И чем живёт…Цыпочка! А вечером играл в карты… – Оленька залилась.
Она рдела. Она вся была – нарастающее счастье.
И Люда уже забралась в небесно-голубое платье, тем лишив свою постель веероподобного прикрытия (Надя со страдательным подёргиванием косилась в её сторону). Перед зеркалом она сперва освежила подкраску бровей и ресниц, потом с большой аккуратностью раскрасила губы в лепесток.
– И обратите внимание, девочки, – внезапно сказала Муза, как она умела, естественно, будто все только и ждали её замечания. – Чем отличаются русские литературные герои от западноевропейских? Самые излюбленные герои западных писателей всегда добиваются карьеры, славы, денег. А русского героя не корми, не пои – он ищет справедливости и добра. А?