В круге первом
Шрифт:
И опять углубилась в чтение.
– Да ты б хоть свету попросила, – пожалела её Даша. И включила.
Люда уже надела и боты, потянулась за шубкой. Тут Надя резко кивнула на её постель и сказала с отвращением:
– Ты опять оставляешь нам убирать за тобой эту гадость?
– Да пожалуйста, не убирай! – вспыхнула Люда и сверкнула выразительными глазами. – И не смей больше притрагиваться к моей постели!! – Её голос взлетел до крика. – И не читай мне морали!!
– Ты должна понимать! – сорвалась теперь Надя и всё невысказанное кричала ей. – Ты оскорбляешь нас!.. Может у нас быть что-нибудь
– Завидуешь? У тебя не клюёт?
Лица обеих исказились и стали очень неприятны, как всегда у женщин в озлоблении.
Оленька раскрыла рот тоже напасть на Люду, но в «вечерних удовольствиях» ей послышался обидный намёк. И она остановилась.
– Нечему завидовать! – глухо крикнула Надя оборванным голосом.
– Если ты заблудилась, вместо монастыря в аспирантуру, – всё звончей кричала Люда, чуя победу, – так сиди в углу и не будь свекровью. Надоело! Старая дева!
– Людка! Не смей! – закричала Даша.
– А чего она не в своё дело…? Старая дева! Старая дева! Неудачница!
Очнулась Муза и, угрожающе в сторону Люды размахивая томиком, тоже стала кричать:
– Мещанство живёт! торжествует! и процветает!
Все они пять стали кричать своё, не слушая других и не соглашаясь с ними.
С налитой, ничего уже не соображающей головой, стыдясь своей выходки и рыданий, Надя, как была, в том лучшем, что надевала на свидание, бросилась плашмя на кровать и накрыла голову подушкой.
Люда снова перепудрилась, расправила над беличьей шубкой вьющиеся белые локоны, спустила чуть ниже глаз вуалетку и, не убрав-таки постели, но в уступку накинув одеяло, ушла.
Надю окликали, она не шевелилась. Даша сняла с неё туфли и завернула углы одеяла ей на ноги.
Потом раздался ещё стук, по которому выпорхнула Оленька в коридор, как ветер вернулась, подвела кудри под шляпку, юркнула в меховушку с жёлтым воротником и новой походкой пошла к двери.
(Эта походка была – на радость, но и – на борьбу…)
Так 318-я комната отправила в мир один за другим два прелестных и прелестно одетых соблазна.
Но, потеряв с ними оживление и смех, комната стала совсем унылой.
Москва была огромный город, а идти в ней было – некуда…
Муза опять не читала, сняла очки и спрятала лицо в большие ладони.
Даша сказала:
– Глупая Ольга! Ведь поиграет и бросит. Мне говорили, что у него другая где-то есть. И как бы не ребёнок.
Муза выглянула из ладоней:
– Но Оля ничем не связана. Если он окажется такой – она может оставить его.
– Как не связана! – кривой улыбкой усмехнулась Даша. – Какую же тебе ещё связь…
– Ну, ты всегда всё знаешь! Ну откуда ты это можешь знать? – возмутилась Муза.
– Да чего ж тут знать, если она у них в доме ночевать остаётся?
– О! Ничего! Ничего это ещё не доказывает! – отвергла Муза.
– А теперь только так. Иначе не удержишь.
Девушки помолчали, каждая при своём.
Снег за окном усиливался. Там уже темнело.
Тихо переливалась вода в радиаторе под окном.
Нестерпимо было подумать, что воскресный вечер предстояло погибать в этой конуре.
Даше представился отвергнутый ею буфетчик, здоровый, сильный мужчина. Зачем уж
так было его отталкивать? Ну, пусть бы в темноте сводил её в какой-нибудь клуб на окраине, где университетские не бывают. Потискал бы где-нибудь у заборчика.– Музочка, пойдём в кино! – попросила Даша.
– А что идёт?
– «Индийская гробница».
– Но ведь это – чушь! Коммерческая чушь!
– Да ведь в корпусе, рядом!
Муза не отзывалась.
– Тоскливо же, ну!
– Не пойду. Найди работу.
И вдруг опал электрический свет – остался только багрово-тусклый накалённый в лампочке волосок.
– Ну, этого ещё…! – простонала Даша. – Фаза выпала. Повесишься тут.
Муза сидела как статуя.
Не шевелилась Надя на кровати.
– Музочка, пойдём в кино!
Постучали в дверь.
Даша выглянула и вернулась:
– Надюша! Щагов пришёл. Встанешь?
51. Огонь и сено
Надя долго рыдала и впивалась зубами в одеяло, чтобы перестать. Под подушкой, надвинутой на голову, стало мокро.
Она была рада уйти куда-нибудь до поздней ночи из комнаты. Но некуда было ей пойти в огромном городе Москве.
Уж не первый раз тут, в общежитии, её хлестали такими словами: свекровь! брюзга! монашенка! старая дева! Всего обиднее была несправедливость этих слов. Какая она была раньше весёлая!..
Но легко ли даётся пятый год лжи – постоянной маски, от которой вытягивается и сводит лицо, голос резчает, суждения становятся безчувственными? Может быть и вправду она сейчас – невыносимая старая дева? Так трудно судить о себе самой. В общежитии, где нельзя, как дома, топнуть ножкой на маму, – в общежитии, среди равных, только и научаешься узнавать в себе плохое.
Кроме Глеба, уже никто-никто не может её понять…
Но и Глеб тоже не может её понять…
Ничего он ей не сказал – как ей быть, как ей жить.
Только, что – сроку конца не будет…
Под быстрыми, уверенными ударами мужа оборвалось и рухнуло всё, чем она каждый день себя крепила, поддерживала в своей вере, в своём ожидании, в своей недоступности для других.
Сроку – конца не будет!
И значит, она ему – не нужна… И значит, она губит себя только…
Надя лежала ничком. Неподвижными глазами она смотрела в просвет между подушкой и одеялом на кусок стены перед собой – и не могла понять, и не старалась понять, что это за освещение. Было как будто и очень темно – и всё же различались на знакомой стене грубые охренные пупырышки.
И вдруг сквозь подушку Надя услышала особенный дробный стук пальцами в фанерную филёнку двери. И ещё прежде чем Даша спросила: «Щагов пришёл. Встанешь?» – Надя уже сорвала подушку с головы, спрыгнула на пол в чулках, поправляла перекрученную юбку, гребёнкой приглаживала волосы и ногами нащупывала туфли.
В безжизненно-тусклом свете полунакала Муза увидела её поспешность и отшатнулась.
А Даша кинулась к людиной постели, быстро подоткнула и убрала.
Впустили гостя.
Щагов вошёл в старой фронтовой шинели внакидку. В нём всё ещё сидела армейская выправка: он мог нагнуться, но не мог сгорбиться. Движения его были обдуманны.