Въ л?то семь тысячъ сто четырнадцатое…
Шрифт:
— Ну, коли так, то и добро есть. Тогда, пожалуй, схожу, успокою Марию Юрьевну…
Снова всё словно опускается в ил. Как под наркозом в операционной ощущаю какое-то движение, глухие, сквозь перину, голоса, будто радиоприёмник в машине потерял волну в эфире. Постепенно всё окончательно пропадает и воцаряется тёплая влажная тьма…
Словно шторки фотоаппарата раздёрнулись со щелчком и так и застыли, проецируя отражение света на эмульсию. Я вновь ощущаю себя, вновь гляжу на окружающий мир глазами своего нового тела.
Спина неудобно опирается на высокую и прямую спинку деревянного кресла, пальцы нервно стискивают резные львиные головы на подлокотниках. Помещение хорошо освещено свечами и горящей лучиной, так что мне прекрасно виден чернобородый кучерявый красавец, стоящий около небольшого окна, с разноцветными фигурными стёклышками величиною не более ладони каждое, вставленными в частую раму,
Бордовая длиннополая одежда — не кафтан, но что-то наподобие — украшена десятком узких золотых застёжек-«разговоров», отдалённо напоминающих те, которые в Гражданскую войну были на красноармейских шинелях. «Да только за одну такую штучку можно обмундировки на взвод солдат накупить, и ещё им на табак на целый год останется!» — ехидно хихикнула память. У бедра незнакомца — хотя моему «реципиенту» этот человек, разумеется, должен быть хорошо известен — висит кривая сабля в обтянутых чёрной кожей ножнах с узким бронзовым «стаканом» на конце. Заметно, что это вовсе не парадное оружие, нацепленное для форсу, а предмет, вполне пригодный для того чтобы отделять при необходимости души от бренной плоти. Как ни странно, шапки на брюнете нет. А ведь по правилам моего логичного бреда все, кто мне до сих пор привиделись, ходили с покрытой головой. Даже та юная женщина, рядом с которой я впервые очнулся в своём новом теле — и та прятала волосы под сеткой. Вот и первый сбой в подсознании?..
Или, всё же?.. Нет, глупости. Не может быть такого на самом деле. Вот доктора постараются, уколы нужные поделают — и очнусь я в больнице, на чистых простынках… Хотя жаль, жаль такого молодого, сильного тела! Ведь так посудить: в думах своих мы завсегда ощущаем себя молодыми, мыслится — всё по плечу! Однако годы — они берут своё, а отдают лишь старческую немощь…
За распахнутыми настежь двустворчатыми дверями гуртуется, негромко переговариваясь по-немецки, небольшая толпа вояк в костюмах, будто снятых с персонажей Боярского, Смехова, Старыгина и Смирнитского из прекрасного советского кино. Вот только мушкетёрами этих немчиков никак не назовёшь: ни одного мушкета или, хотя бы, громоздкого старинного пистоля, из тех, что никак не спрятать в карман, у них не видать. Да и шпаг почти ни у кого нет. Только короткие двухметровые алебарды, да недлинные узкие мечи, больше похожие на кинжалы-переростки болтаются в лопастях перевязей.
Откуда-то снаружи, заглушённые оконным стеклом, доносятся невнятные людские крики.
Чёрт, как же странно и неуютно всё видеть, слышать, чувствовать запахи и не быть способным ни шевельнуться, ни произнести слово без воли принявшего меня в своё тело молодого «государя». А если всё же попробовать? Сосредотачиваю внимание на правой руке. Пальцы на деревянной львиной гриве медленно и как бы с неохотой разжимаются, рука отрывается от подлокотника — и тут же, будто обжегшись, удивлённый «реципиент» суёт её подмышку, крепко прижимая левой.
— Басманов! Узнай, чего хотят люди на дворе, с каким челобитьем пожаловали?
Так, значит, чернобородого звать Басмановым. Слышал я эту фамилию раньше, в прежней жизни! Вот только — в связи с чем?
— Слушаю, Великий Государь! — Басманов поклонился, приложив руку к сердцу и, развернувшись к окну, сильным рывком распахнул раму. В комнату тут же ворвалась струя свежего утреннего воздуха, пламя свечей и лучины затрепетало, тени мультяшными чертенятами запрыгали по стенам, колоннам и потолочным сводам.
Тут же крики толпы с улицы и звон колоколов усилились.
— Что вам надобно, что за тревога? — Крикнул Басманов.
— Отдай нам своего вора[4], тогда поговоришь с нами!
— А не отдашь, тогда уж попляшешь на дыбе, а вор — на плахе! А выдашь его нам головой да с литвинкой — то и ступай себе, куда похощешь!
— Это вы, Шуйские, воры, а на престоле — верный Государь Димитрий Иоаннович! Пошто он вас не сказнил о прошлом разе — запамятали? А по то, что природный царь русский, милосердный! Расходитесь добром, да повинные головы несите — тогда он вас и сызнова помилует! — Боярин надсаживался бы и дальше — хорош голос, форменный Шаляпин! — если бы с улицы не грянул выстрел и тяжёлая пуля рванула раму окна, заставив Басманова отшатнуться и кинуться ко мне.
— Ахти, государь! Не верил ты своим верным слугам! Спасайся, а я умру за тебя!
И тут я вспомнил. «Шуйские…. Царь Димитрий Иоаннович… Литвинка…». Неужели мой разум очутился в теле Лжедмитрия Первого — или действительного сына Ивана Грозного, или беглого монаха Отрепьева, или иного авантюриста, сумевшего венчаться Шапкой Мономаха? А «литвинка» — не кто иная, как Марина Мнишек, на которой я, в смысле, царь, женился и даже сделал её полноправной русской
царицей, венчанной на царство по всем правилам! Остальные царские жёны вплоть до петровских времён, не короновались и не раз оканчивали свои дни в монастырях по воле царственных супругов. Ну ничего себе… Это, получается, меня вместе с новым телом сейчас должны убить, потом сжечь и пеплом пальнуть из пушки? Ни черта себе ситуация! А я, старый, только-только приохотился к новой жизни, пусть и в старинных декорациях! С одной стороны — ну что я теряю? Убьют одного царя, посадят другого — Василия Шуйского, про которого я помню только то, что он нарушил царское слово, ослепив Ивана Болотникова и казнив всех пленных, а потом передал Россию польскому королевичу Владиславу, после чего Смутное время продлилось ещё без малого десяток лет — это только из Москвы поляков выгнали в тыща шестьсот двенадцатом, это я точно помню, в «Юрии Милославском»[5] дату затвердил. А по остальной Руси польские отряды, да и просто бандитские шайки шлялись ещё долго. А после уже Романовым пришлось у ляхов отбирать профуканное в годы Смуты вплоть до екатерининских времён.Мне-то что? Убьют меня здесь — и очнусь на больничной кровати, в том же возрасте девяноста пяти лет. А если — нет? Если всё же не очнусь? Если я на самом деле погиб там, в Луганске, от попадания укропского снаряда, а то, что попы называют «душой» каким-то непостижимым образом перенеслось через толщу времён в прошлое, получив ещё один шанс на жизнь? Выходит, шанс получил я… И получила шанс Русь? Или ничего изменить нельзя и всё пойдёт так, как идёт? И я снова умру, а после умрут ещё сотни тысяч и миллионы русских людей, которым суждено погибнуть в той истории, которая стала моим прошлым, а сейчас, в начале семнадцатого века — это пока что вероятное будущее, которое можно изменить? Чтобы не было ни Смуты, ни плывущих по Волге многих вёрст плотов с повешенными мужиками, ни горящих в церквах старообрядцев, ни продажи барами крестьян, ни сдачи Севастополя, ни кровавого позора Японской и Германской, ни гражданского смертоубийства, ни июня Сорок первого года? Неужели это — ВОЗМОЖНО? Даже если шансы — один к ста, к тысяче — но пренебрегать ими? Нет!
Ну что ж, попробуем жить!
И снова всё начало погружаться в чёрный ил…
Ну уж дудки! Стоять! Так пропадёшь из сознания, а вернуться будет и некуда: уже из пушки царским прахом бабахнут.
Напрягся, стараясь не допустить черноты в разум, представил пляшущие языки красно-оранжевого пламени, мысленно словно погнал струю воздуха в огонь, добиваясь постепенного посветления, пока всё в голове не стало обжигающе-белым, словно полоса раскалённого металла…
Судя по обстановке, времени прошло совсем немного: минута, две, от силы — пять. Я — на этот раз, действительно, я, а не моё тело — стоял, держась рукой за прикрытую половинку двери в горницу. Прямо передо мной стояли, частично перекрывая обзор двое алебардщиков, остальные немцы выстроились на расширяющейся книзу короткой лестнице, направив оружие на сотрясаемую мощными ударами вторую дверь, ведущую на улицу.
— Басманов, где мой меч? — Голос мой прозвучал на удивление ровно. Значит, то, что называют «душой» уже не только прописалось в мозгу, но и может теперь брать под контроль голосовые связки, лёгкие, губы — всё, с помощью чего человек может разговаривать? Это хорошее дело. А ну-ка… Отпустил край двери и спрятал руки за спину. Двигаться тоже могу свободно? Вообще замечательно!
Под очередным ударом входные двери распахнулись и на площадку перед лестницей ломанулось несколько десятков бородачей в разнокалиберных доспехах с топорами на длинных рукоятях, саблями, булавами-шестоперами и прочими приспособлениями для радикального сокращения человеческой жизни. У некоторых за широкими кушаками торчали пистоли, а человек семь вооружились здоровенными ружьями с дымящимися фитилями. Из эдакого в «десятку» целиться не обязательно: калибр такой, что два пальца в дуло войдёт спокойно, а тонких женских — и все три! Так что куда бы ты ни попал, противник или труп или инвалид первой степени с гарантией. Вот только сейчас я нахожусь не с той стороны приклада, и это неприятно…
Нападающие, увидев перед собой острия алебард, смешались, резко притормозив свой порыв. Раздалась недовольно-испуганная матерщина. На минуту отлегло от сердца, мелькнула наивная мысль: неужели обойдётся?
Но тут же по немецким наёмникам из толпы дали несколько выстрелов. Кто-то упал, строй рассыпался и алебардщики, многие побросав оружие, бросились в боковые коридоры, пропуская атакующих. Руководил новым натиском облачённый в дорогой кольчужный доспех со стальными пластинами, прикрывающими грудь и живот рыжий бородач с островерхим шлемом на голове. Потрясая мечом и здоровым осьмиконечным распятием, он басовито орал, подбадривая своих сторонников: