В лифте
Шрифт:
Всякий раз вблизи людей его тянуло на сумасбродство, которое - он знал!
– могло плохо кончиться.
Всей душою желал, чтобы случилось чудо и его невидимое тело, умеющее проходить сквозь любую преграду, хоть на несколько минут могло задержаться в объекте, именуемом человеком. Однажды это ему удалось. Он летел над степью, когда увидел мчащегося на коне мальчишку-подростка. Неуловимым, не отложившимся в мозгу усилием удалось проникнуть в него. До сих пор помнит чувство восторга паренька, вмиг передавшееся ему. Нет, это было нечто большее, чем восторг: он ощущал каждую клеточку организма подростка, у него были руки, крепко вцепившиеся в узду, ноги, упирающиеся босыми пятками в потные лошадиные бока, худенькая грудь, распахнутая степным ветрам, и взъерошенный белесый чуб. Потрясение было столь сильным, что он без памяти вылетел в, пожухлую траву и неподвижно пролежал там до самой ночи. С тех пор он не шел на
Главное, не паниковать, - сказал себе, ясно сознавая, что путешествие в человеческую форму гораздо сложней и впечатлительней, чем полет за тридевять галактик. С трудом вернувшись в тот день, когда встретил мальчишку на коне, он напряг всю память своих чувств, какие испытывал накануне этого первого воплощения, и холодок под крыльями дал знать, что цель близка.
В этот раз он выбрал женщину, готовящуюся стать матерью. Как и в первом случае, ужас и счастье приобретения телесности поначалу едва не вышвырнули из лифта, но он собрал все свои силы, чтобы удержаться, и старания увенчались успехом, были окуплены великолепным, никогда ранее не испытанным чувством. Сейчас в нем не было той первой мальчишеской крепости и отваги. Тяжесть в животе и отекших ногах отзывалась во всем теле, но само существование этого тела и заключенного в нем нового ростка жизни, вызывало такой восторг новизны, что он на миг опять потерял сознание, но тут же очнулся. Это было ни с чем не сравнимое ощущение - пребывать в образе зрелой женщины, готовящейся стать матерью, то есть удвоиться и тем самым пополнить численность человечества. Даже смятение души по поводу случившегося с лифтом и в лифте не могло зачеркнуть того особого состояния, когда в тебе бьется сразу два сердца и от твоей сущности вот-вот отслоится новая. Тыоне казалось, что он сразу обрел тысячу до сих пор незнаемых чувств и желаний: ему хотелось есть, пить, сидеть на стуле, чтобы отдохнули ноги, хотелось, наконец, вырваться из этой клетки, потому что тревога за малыша все росла и росла. Ад и рай - так определил Тыоня то смешение эмоций и ощущений, которые стали его достоянием. Куда там Ледяной Сливе и Планете Цветов! Все, что могли навевать живому существу те далекие миры, чудодейственным образом сконцентрировалось в данное время в этой женщине. Не только ее душа, но и память стали достоянием Тыони. Он вдруг почему-то "вспомнил", как она обучалась приемам массажа в период своего начального знакомства с Селюковым. В то время тот увлекался тяжелой атлетикой и попросил ее освоить массаж для того, чтобы ему не терять время с чужим человеком. Она охотно согласилась. Ей доставляло удовольствие, что не кто-нибудь, а именно она массирует его литое, упругое тело. Правда, всякий раз, когда он навзничь ложился перед ней и она проводила пальцами по его белой холеной спине, приходила на ум предыдущая привязанность, полная противоположность Селюкову - тщедушный, с нездоровым лицом человек, которому она с не меньшим удовольствием протирала на терке овощи и фрукты.
Вот женщина достала из сумки яблоко, и Тыоня восхитился самим процессом еды, до этого неведомым ему. Какое наслаждение - жевать зубами кисловатые твердые плоды и медленно проглатывать их. Раньше сотни раз наблюдал за тем, как люди поглощали пищу и воду, но не предполагал, что это такое приятное занятие.
Неведомые до сих пор родственные связи обнаружились тревожной мыслью о матери - если, чего доброго, лифт грохнется, она не перенесет: сейчас каждый ее день наполнен ожиданием рождения малыша. Мать... Тыоня сразу сообразил, кто это, увидев перед собой мысленный образ женщины, чем-то похожей на ту, в которую он воплотился. Вот оно что... Еще один оттенок чувств - люди думают, заботятся о тех, кто произвел их на свет. Ну а тот, кто станет отцом твоего ребенка? Что за неразборчивая смесь самых противоположных чувств к нему! И какое разное отношение к каждому в этой тесной кабине!
Выходило, что весь духовный мир человека ткался из разнообразнейшего спектра связей с другими людьми. Одна эта женщина, в сущность которой он проник, носила в себе такое множество связей! И она зависела от людей и люди от нее. Привыкший к одиночеству и свободе, Тыоня поначалу даже устрашился - как можно существовать, будучи по рукам и ногам спутанным такой сетью взаимоотношений! Но вскоре понял - в них, этих связях, смысл человеческого бытия, без них люди превратились бы в диких животных, одиноких и бессловесных.
Затем Тыоня легко принял личину еще не родившегося ребенка, но недолго пробыл в этом состоянии полужизни, плавая в теплом, убаюкивающем море материнского лона, и неожиданно легко воплотился в крепкого сорокалетнего мужчину, отца будущего ребенка. Совершенно иная среда - будто перелетел в иное измерение! Теперь его распирало желание взломать двери клетки,
в которую угодил, но страх, что это может привести к новой поломке и кабина камнем рухнет вниз, удерживал. Руки, ноги и все массивное туловище, переполненное энергией, изнывало в ожидании освобождения. Это сказывалось и на общем самочувствии, хотелось говорить что-то резкое, грубое, и стоило немалых усилий, чтобы не взорваться, быть спокойным и даже равнодушным. Где-то глубоко, невидимо от глаз человеческих, в нем тихо тлели неудовлетворенные самолюбие и тщеславие, нереализованные творческая энергия и мужская сила, готовность все нарушить и начать заново. Было сложно разобраться в самом себе - столько разного смешалось в нем и переполнило душу.За каких-то полчаса Тыоня пропутешествовал из одного человека в другого, побыв в образе каждого стоящего в лифте, и понял: любой из них отдельная страна и, может, поэтому так трудно им найти общий язык. Но за этой разностью таилось и нечто единое, притягивающее их и согревающее в эти трудные минуты. И Тыоня подумал, как это прекрасно и одновременно трудно - быть человеком. Тысячи условностей, без которых не обойтись, живя в обществе, сковывали и пригашали бушующую в нем энергию. С другой стороны, он понимал, что состоит как бы из двух ипостасей: животной и небесной, и первую надо постоянно обуздывать, сдерживать, чтобы вторая расцвела прекрасным цветком. Поняв эту суть, он проникся величайшим уважением ко всему роду людей, и в то же время его охватила тревога: удастся ли этому роду справиться со своим дьяволом или тот придушит все светлое, а значит, убьет и самого человека?
Открылась Тыоне и еще одна истина: не умея так мгновенно перемещаться в пространстве, как он, человек был, тем не менее, не беднее его, так как в нем заключались все те миры, которые Тыоня узнавал в своих бесконечных странствиях. И если уж выходить людям в космос, то не за приключениями их достаточно и на собственной планете.
Тот миг, когда Тыоня вновь очутился на крыше лифта, был внезапен. Овладела печаль по чему-то навсегда утерянному. Присутствующие в лифте были теперь как бы частичкой его собственного призрачного тела. Душа его теперь переживала за всех вместе и по одиночке, он будто приобщился к странному, взбаламученному страстями и одновременно сцементированному единым телесным и духовным началом обществу людей. Было тревожно и хорошо.
Сообщение Селюкова привело Жураеву в замешательство. Патологический правдолюб, он не раз шокировал ее своими выступлениями. Резал правду-матку с горячностью пионера-активиста, и даже не столько правду, сколько то, о чем как-то неприлично и говорить. Ну вот как-то разошелся, что все разленились, дурака валяют, вяжут и гоняют чаи. Расстроившись от этой речи, Жураева распустила слух о том, что у Селюкова не все дома, что он уже когда-то лечился по поводу какого-то сдвига. Позже, мучаясь от этой лжи, спрашивала себя, что более вело ее в этом измышлении: желание изменить отношение окружающих к Селюкову - все-таки лучше прослыть ненормальным, чем склочником, - или боязнь того, что рикошетом и к ней станут относиться с неприязнью? Как бы там ни было, а имена их повязаны.
Сейчас будто кто наотмашь ударил не только ее, но и дозревающего в ней малыша. Писать кляузу на шефа, да к тому же признаваться в этом, хотя бы и в темноте, - это уж слишком. Стараясь не взорваться, будто Селюков для нее совершенно посторонний и не его ребенок бился у нее под сердцем, она сказала:
– Ваше так называемое донкихотство, Антон Дмитриевич, сидит у всех в печенке. В конце концов это не только не умно, а, если хотите, подло и ненормально.
– Почему же?
– невозмутимо отозвался Селюков.
– Я ведь не анонимку написал, а письмо за своей подписью.
– И что же вы написали?
– спросил Лобанов.
– Изложил состояние рабочего микроклимата, рассказал, что у нас любят подсиживать друг друга, сплетничают, как на рынке, и вообще нет порядка. И еще вступился за Ирину Михайловну.
– За меня?
– всколыхнулась Жураева.
– По поводу чего?
– По поводу квартиры. Вам должны дать в первую очередь, но претендентов много, и вот увидите, придется жить с ребенком и матерью в одной комнате, то есть втроем.
– Надо же, гуманист какой, - оторопело усмехнулась Жураева.
– Ну и забрал бы женщину к себе, тем более, что будущий ребенок вроде бы как родной, а у самого две комнаты на двоих, - Лобанов не скрывал возмущения.
– Желательно не вмешиваться в наши личные отношения с Ириной Михайловной.
– Но вы-то позволяете себе соваться в дела, в которых не компетентны.
– Антон Дмитриевич, - не то простонала, не то вздохнула Ирина Михайловна, - спасибо за внимание и заботу, но кто просил вас об этом? Я на очереди стою, как только подойдет, получу. И с чего это вас волнует мое устройство? Как-нибудь разместимся. В тесноте, да не в обиде.