Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В ловушке. Трудно отпускает Антарктида. Белое проклятие
Шрифт:

– Для вас, может, и не лучшим. А я об одном жалею – мало ему морду набил. Помните, Пухов огурцы вырастил?

Я, догадываясь, кивнул. Пухов привез на станцию ящик с землей и несколько месяцев колдовал над ней, пока не появились два крохотных кривых огурчика, которыми он очень гордился. Однажды чья-то рука сорвала эти огурчики и положила на их места маринованные.

– Все равно, Веня, на самосуд ты права не имел. Причины никто не знал, ты лишь восстановил против себя многих товарищей и начальника станции.

– Мои друзья всегда при мне, а без других обойдусь, – вспыхнул Веня. – А что касается отца-командира… Андрей Иваныч, вот Николаич – очень умный человек, да?

– Согласен.

– Так почему же он Женьку Дугина до сих пор не раскусил?

– Дугин – безупречный работник,

Веня.

– Это я понимаю, об этом и спору нет! – Веня разгорячился. – Но ведь человек он – дерьмо. Подхалим и дерьмо!

– Для такого серьезного обвинения одних огурцов маловато.

– Маловато? – угрюмо переспросил Веня. – Ладно, раз – уж пошел такой разговор, без третьего… Помните, когда на Востоке запускали дизель… Он осекся.

– Продолжай, друг мой.

– Нет, про это не надо. И вообще получается, будто я сплетнями занимаюсь. Но все равно не пойму, почему Николаич его за друга держит.

– Ну, здесь секрета нет, ведь Дугин спас ему жизнь. Не знал?

– Не-ет…

– Сергей вывихнул ногу, а Женька два километра, в пургу, тащил его на себе. За это многое можно простить, Веня. Или многого не замечать, что одно и то же.

– Понятно, – огорчился Веня. – Значит, мне с Николаичем больше не зимовать… Жаль, мужик он железный, а на глазах шоры.

– Будешь, и еще не раз! – уверенно сказал я. – Но что же все-таки случилось с запуском дизеля? Не скрывай, Веня, ведь те дни на Востоке нам до сих пор снятся.

Веня покачал головой.

– Дал я ему, стервецу, слово… Андрей Иваныч, а вы сегодня лучше, даже и не кашлянули ни разу!

Наверное, самая грустная мудрость, которую человек приобретает с возрастом, – это растущее недовольство самим собой. Веня ушел, а я лежал и думал о том, что старею и понимание людей дается мне все хуже. Когда-то я Веню угадал, настойчиво рекомендовал Сергею взять его на Восток – и не ошибся: в самый тяжелый период расконсервации он проявил себя замечательно. В ходе зимовки, однако, он стал Сергея раздражать: по поводу и без повода пререкался с Дугиным, с наступлением полярной ночи – а на Востоке она длится полгода – то впадал в меланхолию, то становился агрессивным, и нам с Барминым стоило немалого труда уговорить Сергея взять его на Новолазаревскую. А там и я начал к Вене остывать; мне временами казалось, что он обмельчал, растрачивает свою личность на пустяки, а его непосредственности, столь симпатичная в юном Филатове, превратилась в ширму, за которой скрывается хотя и неглупый, но циничный парень. Веня заметил, что я к нему изменился, и стал меня избегать; кажется, он переживал мое охлаждение и понимал его причину.

Я поймал себя на том, что улыбаюсь и на душе теплеет, будто получил из дому хорошую радиограмму. Я просто радовался тому, что Веня ко мне вернулся и я снова ему верю, как прежде. Я еще не совсем понимал, почему, но знал, что это так. Дело, конечно, совсем не в том, что он пишет стихи, – кто из нас этим не грешил в молодости! – а в том, что сегодня я вновь увидел подлинного Филатова, пусть слишком горячего и вспыльчивого, но чистого душой Филатова, которого в трудной ситуации я без колебаний выбрал бы себе в напарники и которому вновь буду снисходительно прощать петушиную горячность и заскоки. Жаль, что он связал меня словом и нельзя поделиться с Сергеем своим открытием; впрочем, что-нибудь придумаю. Сергей – человек сложный; когда у него о ком-нибудь складывается определенное мнение, он редко его меняет – на моей памяти, кажется, ни разу. Но что-то мне подсказывает, что и его ждут открытия, причем безрадостные. Чувство благодарности, само по себе очень человеческое и понятное, побуждает его сознательно не видеть того, что видят другие. Веня прав, у Сергея на глазах шоры, он не замечает, какими ироническими улыбками обмениваются ребята, когда старший механик поддакивает начальнику, прежде чем тот успевает высказаться. Мне давно пора с ним об этом поговорить, да никак не решусь: боюсь его обидеть. Сергей мне слишком дорог, а кто знает, сколько нам осталось быть вместе.

Так я лежал и думал, будоражимый этими не очень связными мыслями; мне казалось, что я становлюсь каким-то бесхребетным и слишком мягким, недовольство собой росло, и я все больше

расстраивался, еще не зная того, что очень скоро выскажусь и буду при этом жесток.

Капитан Самойлов

Мы – старпом Лосев, второй помощник Ерохов и я – сидим в моей каюте. Лосев колдует над кофе, а я добавляю в чашки по две ложечки рижского бальзама – для бодрости. Лучше бы, конечно, расширить сосуды хорошим глотком коньяка, но от него мне почему-то обычно хочется спать.

Мы молчим, нам нечего сказать друг другу, мы опустошены. Я сижу в своем массивном кожаном кресле и думаю о том, что у каждого корабля своя судьба, предназначенная от рождения. Есть счастливчики с легкой жизнью, красавцы и щеголи, которые носятся себе по морям в свое удовольствие, как дельфины, – скажем, яхты, лайнеры с туристами; другие рождены для иной участи, они чернорабочие, грубые и мускулистые труженики: буксиры, спасатели, сухогрузы и рыболовные траулеры; но самая незавидная судьба у ледоколов, для которых плавание – вечный бой. Никаким другим кораблям не приходится так туго, они все-таки плавают по воде, пусть временами бурной, но все-таки воде, и только для ледокола море изменяет свою субстанцию и превращается в каменоломню.

Я люблю свою старушку «Обь», верную и послушную, как старая лошадь, люблю ее всю, от машины до палубных надстроек. Неоригинально, каждый капитан должен либо любить свое судно, либо списываться на берег. И все-таки каждый любит по-своему. Андрей Гаранин вычитал у Шекспира: «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним» – это про меня и «Обь», только поменять местоимения. Привык я к ней, сроднился? Наверное, так, хотя можно было бы подыскать словечко и посильнее. «Оби» я отдал здоровый и, быть может, самый насыщенный кусок жизни; у нас давно выработался общий язык, и понимаем друг друга мы с полуслова. Грустно думать, что век у корабля короткий и свое «Обь» отживает; когда, рано или поздно, она будет выбракована и пойдет на слом, я буду очень по ней скучать. У нее не только корпус – характер у нее железный. Сколько ее било и гнуло, сколько раз льды стремились ее раздавить, смять в лепешку! Вся моя «Обь» в шрамах, как в добытых в бою орденах. Я люблю ее и горжусь ею и, бывает, испытываю похожее на счастье чувство, когда она вырывается на чистую воду и тихо, устало скользит, разминая избитое тело.

Вот и сейчас «Обь» идет по чистой воде и волны зализывают раны на ее броневом поясе. А мы сидим, пьем крепчайший кофе и не знаем, с чего начать разговор. Что-то тщится сказать Ерохов, но сдерживается: он не глуп и подсознательно чувствует, что может попасть не в жилу. Его-то настроение мне известно (на судне вообще все все знают), завись это от Ерохова, мы бы уже подходили к Канарским островам и вспоминать забыли бы о Семёнове и его ребятах. Но этот настрой Ерохов скрывает и правильно делает: Лосев вот-вот сам начнет капитанить, а он, Ерохов, спит и видит себя в старпомовской каюте и поэтому должен делать вид, что полностью разделяет огорчения и радости Мастера. Сердце мое к нему не лежит, но он молод, упрям и дело свое знает. Когда-нибудь и мою каюту займет – закон природы…

– Отдохнуть бы вам, Василий Петрович, – все-таки не выдерживает Ерохов, с сочувственной печалью глядя на мое и в самом деле помятое лицо. Я бросаю на него такой Взгляд, что он поеживается: Мастер сам знает, когда ему отдыхать.

– Ну, куда Игорь решил поступать? – спрашиваю Лосева.

– В университет на мехмат, – оживляется Лосев, снимая темные очки и протирая платком глаза, красные, воспаленные. – Все-таки второе место на городской олимпиаде, Петрович! А твоя-то егоза не передумала?

Я с досадой отмахиваюсь. Моя худая и нескладная Лиза, у которой за всю школу и ни одного стоящего мальчишки не было, к десятому классу выровнялась в такую красавицу, что мать только и делает, что гоняет ухажеров метлой. А у Лизаветы одна любовь – лошади, все свободное время скачет, драит их скребницей и готовится в ветеринарный институт. «Па-па! – сурово отчитывала меня, когда я делал отеческое внушение. – Лошади беззащитны! Как ты можешь? Лошадь – самое прекрасное творение живой природы – вымирает, папа!» Может, девчонка и права, пусть делает, как хочет.

Поделиться с друзьями: