В начале жатвы
Шрифт:
— Ч-черт!.. И нужно же было... — и опять упал на кушетку.
Больше он ничего не стал говорить, лежал, тяжело дыша, изредка кося глазами на свою грудь, по которой проползла коричневая дорожка разлитой валерьянки.
— Вам легче? — спросил врач.
Но и на это он ничего не ответил. На лбу вдруг собрались складки, он о чем-то думал, что-то решал в упорном молчании. И только когда няня уже взялась за его сапог, чтобы стащить с ноги, откликнулся вопросом:
— А может, домой меня, доктор? Я себя лучше знаю. К утру очухаюсь обязательно.
— Не имею права, — сурово ответил врач. — Придется полежать.
— Ну, у вас, у врачей, всегда так. Попал в руки — не выкрутишься. Ответственность там и все такое. Ладно, разувайте.
И уже безразлично после этого
— Вы посидите возле него, пока не окрепнет немного, — сказал Клане врач, шагая вслед за носилками. — Мы его в отдельную палату положим. Болезнь у него такая, что он и через час может подняться, а может скрутить и по-настоящему. Последствия обычной травмы.
Врач не ошибся. На койку председатель уже перебрался сам, почти без посторонней помощи. Он только глухо крякнул, когда ступил на пол. Кланя укрыла его одеялом, придвинула поближе к койке табурет. Врач сказал:
— Я здесь не нужен, пойду. Если что — позовите. Спокойной ночи, Георгий Николаевич.
Больной не ответил. Кланя еще ближе придвинула табурет, села, взяла его руку и нащупала пульс. Так прошло, может быть, с полчаса. Больной лежал с закрытыми глазами, а она держала его руку, время от времени посматривая на часы. Рука была тяжелая, с широкой костью, с сильными, цепкими пальцами. Пульс был ровный и полный. Клане все время казалось, что от этой руки ей передается какая-то необычная мужественная добрая сила. Больной вдруг открыл глаза, окинул внимательным взглядом ее лицо, попросил:
— Погасили бы свет, сестра...
— Он вам мешает? — обеспокоилась Кланя.
— Даже очень. Я не могу спать при свете. А мне сейчас только спать хочется.
Она послушно подошла к двери, нажала выключатель, и в палате стало темно. После пережитых волнений темнота как будто вернула ей слух. Из-за окна, с Днепра, по-прежнему доносился пронзительный лягушечий перезвон. Не унимались коростели, словно бы затеяли спор между собой. Кланя вернулась к койке, снова села на табурет и снова взяла руку больного. Силы, видно, возвращались к нему настойчиво и быстро. Он дышал уже так, что одеяло над ним подымалось. И вдруг он спросил:
— Понравилось вам у нас, сестра?
— Очень, — призналась Кланя.
— А как вы живете?
— Хорошо, — сказала она. — Ну, поначалу трудновато материально. Я ведь только-только работать начала.
— Хм! — улыбнулся он. — А о чем вы думаете?
— Думаю вот, чтобы вы поскорее встали и не говорили много — это для вас лишняя нагрузка. Давайте лучше я говорить буду, если уж вам так нравится. Я вот слушаю ваш пульс, он ровный и хороший, и слушаю этот лягушечий концерт за окном. Он очень нравится мне и наводит на разные приятные мысли. А Днепр, а эти луга! Я шла с собрания, слушала предвечернюю музыку, и так мне дороги, близки стали вдруг люди, эта земля, что даже заплакала. Это я только вам говорю, больше не скажу никому. И так мне жаль стало прошедшего дня за то, что он прошел... Он ведь никогда уже не вернется. Вот тогда я и задумалась — в чем же смысл жизни? И никак не могла решить...
— Никогда не думал, что медицина такая чувствительная, — откликнулся председатель.
— Обождите, обождите, — сказала Кланя, невольно сжимая его руку. — Не могла решить. А теперь вот гляжу на вас и, кажется, знаю ответ. Вы же верите, что бывает такое? Что-то собирается в душе, дремлет до поры, не находя выхода, а потом один толчок — и человек взрослеет, становится богаче... Так и со мной. Я ведь совсем еще молода, и если б вы знали, как я рада, что сижу вот сейчас рядом с таким человеком, как вы. Это большая честь для медработника, а я начинающая. Если бы вы знали, как вас хвалят. Как рады люди, что вы у них председателем, а не кто-нибудь другой! Сколько они говорят о вас хорошего, вы бы только послушали!
— Ну, не все говорят хорошее, — сказал он и снова улыбнулся в темноте. — Есть и такие, что на чем свет клянут...
— Молчите, молчите, — горячо перебила Кланя. — Я ведь сказала, что вам нельзя разговаривать... Люди рады вам! Они
верят в вас! Вы же эту деревню подняли на ноги. Вы дали людям и хлеб, и одежду, и радость. Так как же можно иначе думать и говорить про вас?! И в районе, когда вы там появляетесь в каком-нибудь учреждении, все говорят: «Это Равич приехал» — и уступают вам дорогу. И если вы что сказали, пообещали, то так и говорят: «Это Равич сказал». Понимаете, Равич, а не кто-нибудь! Вы мне верьте. Я каждый день с колхозниками, и мне они скажут, а вам — нет. Да и сами вы понимаете и чувствуете все это, только притворяетесь. А это плохо. Плохо для здоровья. Вон как моя хозяйка о вас сказала, о том, как вы ворьё разгоняли. А он, говорит, ручкой махнул. Не рукой, а ручкой. Вдумайтесь... И это вы людей на дорогу вывели, вы помогли всем зажить по-человечески. А если кто иное говорит — плюньте. Я сама из колхоза, с малых лет работала, хочу, чтоб всюду было хорошо, и знаю, что говорю. Нужно о себе тоже думать, о здоровье своем. Вон, слышите, как за окном все живет да перекликается. А кому польза, если изведешь себя прежде времени?..— Ну, у меня это не так и серьезно, — успокоил он. — Врач верно вам сказал — обыкновенная травма. Просто присыпало землей. Правда, перед этим основательно ударило. С тех пор, хоть и редко, а случается — теряю сознание. Вот и нынче. Вышел из клуба, не дошел до машины — и упал. И ничего не помню...
— То-то и есть, что нужно о себе беспокоиться, — подхватила Кланя и снова заговорила.
Ее шепот был горяч, как тот ветер, что дул в лицо, когда она шла сегодня ржаным полем. Увлеченная стремлением доказать свое, она старательно подыскивала точные, убедительные слова и вдруг спохватилась: больной не шевелился, спокойно дышал.
— Вы спите? — спросила Кланя.
Он молчал. Клане стало обидно за самое себя: столько говорила неизвестно зачем и кому. Так старалась... Посидела минут пять, прислушиваясь к его дыханию, проверила еще раз пульс, встала и осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить, вышла.
Больной какое-то время лежал неподвижно, а когда стукнула дверь у дежурной сестры, сел, провел ладонью по волосам, сказал вслух:
— Комбайны, если хочешь, запарятся. На жатках подручные могут подвести. А это тебе хлеб, приятель, а не что-нибудь. А на токах! Хвалить-то бригадиров хвалю, а попробуй только недосмотри. Снова, как прошлым летом, триер без дела простоит...
Он опустил голову, задумался. Вдруг вытянул вперед руки, побоксировал ими. В голове гудело, но ощущение дурноты отступало. Хотелось только спать, а заснуть он не мог. Завтрашний день, первый день жатвы, стоял перед глазами. Он видел рожь с налитым, тяжелым колосом. Ее нужно спасти от высыпания и от дождей, которые не заставят себя ждать. Горячий шепот медсестры отошел куда-то далеко-далеко — он жил только этим. И что говорят о нем, его тоже мало заботило. Хлеб нужно убрать, прежде чем отдашь его людям, продашь государству. Как в кинофильме, проплывали перед ним совещания с бригадирами, ссоры из-за минеральных удобрений, будничные хлопоты, знакомые лица... Один день год кормит — вот что не давало покоя. Только бы направить все в надежное русло, дать толчок, проверить, где что не так — поправить, дальше дело пойдет — он знал это. Он перебирал в памяти своих помощников, и ему казалось, что ни один из них не сможет в этот первый день заменить его. Он порывался встать и тут же бранил себя за юношескую горячность, которую всегда считал неуместной и даже смешной для его лет…
Когда дежурная медсестра снова вошла в палату, он лежал на койке, словно крепко спал. Она щупала пульс, а он думал, что эта молодая девушка нравится ему. У нее есть своя хватка, и довольно крепкая. Потом он снова сидел на койке — один в палате — и снова думал. И чем ближе к рассвету, тем больше волновался. Если уж на то пошло, они могли бы положить его в больницу и завтра. Никакой разницы в этом он теперь не видел. Почувствовав в себе достаточно сил, встал и принялся ходить по палате. Ходил долго, даже вспотел. Сел на край койки и снова задумался. В деревне уже в который раз пели петухи. Потом начало светать. Зарозовел восток, под окном прошуршали шаги первого прохожего.