В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
Давай уж тогда по порядку.
Как полагаешь, с чего начать? Может, старт нашему правдивому повествованию даст одна из маленьких внутрисемейных аварий, из-за которой ты провалялся на больничной койке одиннадцать месяцев? Согласись, что от выбора точки отсчета многое зависит. Тут нельзя ошибиться ни на один факт, иначе утратится смысл событий, перепутаются причины и следствия. К сожалению, кое-что я стал уже забывать, отдельные эпизоды помню смутно.
Ну что ж, обсудим не торопясь…
Попробуй все-таки сконцентрироваться на главном, выбрось из головы лишнее.
Относительно точки отсчета ты абсолютно прав. Попытаемся же нащупать миг полного взаимопонимания и согласия, дабы без сомнений и колебаний в нужный момент надавить на ребристую головку хронометра, зажатого в потной ладони.
Вполне ли понимаешь ты, что последует за этим?
Разумеется. Время тотчас ускользнет из-под
А ты, или я, или оба мы одновременно почувствуем при этом лишь легкий укол. Выступит кровь, набухнет каплей и медленно начнет стекать на рыжую клеенку, если только сестра в белом халате не успеет отсосать ее в трубочку или размазать по стеклу, превратив в ржавый сухой остаток.
Помнишь? Ты был почти взрослым, когда мать однажды проговорилась о некоторых тайных обстоятельствах твоего появления на свет — не то чтобы вынужденно, скорее в силу природной своей несдержанности и обескураживающей многих непосредственности натуры, сохранившейся до преклонного возраста. Однако с той поры обремененности тобою, когда она была еще слишком юна и, по всеобщему мнению, весьма привлекательна, прошло очень уж много лет. И муж ее, твой отец, в те годы был молодым, красивым, полным сил мужчиной с покрытыми густой вишневой эмалью «кубарями» в петлицах гимнастерки офицера бронетанковых войск. Вспоминая, ты будешь, между прочим, всякий раз подчеркивать это обстоятельство, как бы оправдывая ее, жалея себя, еще не родившегося, и нынешнего, уже вышедшего на финишную прямую. Короче, имел место период, возможно совсем небольшой, когда ей захотелось продлить свое безоблачное счастье, внезапно нарушенное ежедневной тошнотой, рвотой, головокружением, отсрочить приход отпущенных судьбой трудностей, ответственности и страданий. Тогда она прибегла к помощи хины, но хина не помогла. То ли горчайший порошок по какой-то причине утратил природную свою активность, то ли женская природа взяла верх, или что-то в последний момент дрогнуло в сердце будущей молодой матери — во всяком случае, ты родился живым и даже, что называется, в рубашке: лишь пигментные пятна на твоем лице всегда будут напоминать о той страшной, таинственной борьбе, которую она вела наедине с собой, и о ее невнятных метаниях. А позже, во время войны, в эвакуации, когда, лишенный материнского молока, ты умирал от голода и болезней, набросившихся на ослабленный хинным отравлением младенческий организм, она вдруг проявила чудеса материнской находчивости, силы и мужества, чтобы спасти тебя. Твой рот забит был белым налетом, ряской смерти, плесенью небытия, ты едва дышал, врачи признали себя бессильными. Тогда твоя мать с отчаянной решимостью сама выгребла указательным пальцем из твоего рта и горла всю эту мерзость и ты задышал ровнее. Какая-то старуха дала за буханку хлеба целебное зелье, мать приготовила питье, и понос прекратился. Словом, тебя можно было счесть вторично родившимся, хотя вряд ли подобное начало следует признать удачным или даже удовлетворительным.
Возможно, именно здесь уместно вспомнить необычную внешность отца, вернувшегося из байдарочного похода. По времени это воспоминание скорее примыкает к периоду, связанному с ожогом ноги, когда ты, трехлетний, совсем лишился памяти, пролежав в больнице около года, нежели к другому ожогу, который был получен уже в зрелом возрасте… Что касается памяти, то она очень странно, совсем по-разному реагировала на страдания организма. Если т а боль почти напрочь отшибла память, то э т а, напротив, всякий раз вызывала ее неуемную активность. Ныне же все живое, попадающее под некое вышедшее из повиновения, бешено вращающееся колесо, рубится в мелкий фарш, и пространство вокруг сочится кровью.
Так зачем нам вдруг понадобился отец с его недолгой, отросшей за месячное отсутствие бородой, как бы нарочно спутанной из рыжих, черных и седых волосков?
Тогда, в шестилетнем возрасте, ты подумал, что кто-то подшутил над ним, торопливо размалевав бороду красками, пока отец крепко спал в своей одинокой палатке на берегу далекой реки. Кажется, это было его первое бегство из семьи, и портрет беглеца запечатлелся в твоем сознании довольно отчетливо: шелковисто-русые, гладко зачесанные назад волосы, серо-голубые крапчатые глаза и скоморошья клочковатая борода, которую ему оставалось только сбрить…
И он — можешь быть уверен — сбрил ее на следующее же утро, видимо не сумев отмыть от краски даже горячей водой с мылом.
Ты ничего не понимал в отношениях отца и матери, лишь ощущал жгучий стыд и страх. Постепенно боль стала обычным твоим состоянием, и потому, наверно, ты так боялся потом жениться, дав себе слово сделать все возможное, чтобы подобного с
тобой не случилось.С другой стороны, э т о коснулось ведь не одной вашей семьи. Если мы выйдем сейчас на балкон, выглянем в окно или пройдемся по улице и встретим сотни разных людей, то многих ли выделишь ты из толпы, чтобы сказать с полной уверенностью: они избежали подобного несчастья и оно уже никогда не обрушится на них?
Тем не менее ты утверждаешь, что твоя история особенная.
В каком-то смысле. Как и твоя.
Что ж, поглядим…
Если готов, начнем. Пожалуй, с больницы?
Стоит ли?
Ну как знаешь…
Не уведет ли нас это слишком далеко? Ведь придется волей-неволей затронуть тему войны, неустроенного быта тех лет, ибо упомянутый несчастный случай, он же авария, когда ты опрокинул на себя котел с кипятком, стоявший на пышущей жаром печке-буржуйке, куда его поставила бабушка, имеет вполне конкретные социально-исторические предпосылки и корни. А тут уж как не вспомнить бабушкины злоключения до и после первой империалистической? И мигом окажемся либо в окопах Галиции, либо на Закавказском русско-турецком фронте. То и другое нам, согласись, ни к чему.
Больницы все равно не избежать.
Коли так, давай начнем, пожалуй, с хирургического отделения, где ты умирал от ожога ноги, а хочешь — с терапевтического: тебя там держали более месяца с подозрением на бронхоэктазию.
Ладно, начинай с терапевтического.
Ты учился тогда в восьмом классе и уже находился в том намагниченном состоянии, когда неизвестно откуда возникает потребность в любви. Это странное состояние, томление, жажда непонятного невольно рождает в разгоряченном воображении целый калейдоскоп образов Прекрасной Дамы, и нет ничего удивительного в том, что однажды ты остановил свой ищущий взгляд на незнакомке из другой, в недавнем прошлом женской школы — на девочке, которая той осенью перешла в ваш класс. Ты почти еще ничего не знал о ней, потому что проболел все начало учебного года, пролежал сперва дома с двусторонним двукратным воспалением легких, а потом угодил в больницу. В письмах одноклассников, которые передавали тебе вместе с яблоками, печеньем и конфетами, — в толстых, как увесистые пачки банкнот, коллективных посланиях, исполненных в той преувеличенно шутливой манере, из которой ты можешь теперь заключить, что состояние твоего здоровья воспринималось ими как весьма тревожащее, даже угрожающее, — стали все чаще мелькать имя и фамилия девочки, внешность которой ты всякий раз с трудом пытался вспомнить.
Что же ты помнил?
Простые коричневые чулки, бледную в прыщах кожу, заплетенные в короткую пышную косу темные с рыжеватым отливом, вьющиеся волосы — наиболее яркую, резко контрастирующую с остальными деталь ее внешности, лоснящееся сзади школьное форменное платье, а также узкую синюшную ладонь на фоне потертого линолеума школьной доски, когда эта вызванная отвечать девочка, державшаяся очень прямо и отчужденно, аккуратно писала на ней мелом. Да, вот еще что. Уже в ту пору некоторыми, а позже большинством, было признано, что у нее великолепная фигура. В десятом классе кто-то из школьных друзей, кажется Херувим, выразил это всеобщее признание в несколько парадоксальной форме, заметив, что если к ее фигуре приставить другую голову, получилось бы именно то, что нужно.
Хочешь сказать, что у нее было некрасивое лицо?
Тут не может быть двух мнений.
Как же оно ухитрилось впоследствии стать прекрасным?
В том-то и загадка.
Пожалуй, действительно стоит начать с больницы. Ведь двумя годами позже о н а тоже лежала там?
Да, с гайморитом.
У нее были сильные головные боли? Что, действительно гайморит?
Вроде бы.
Говорят, когда у женщины ничего не болит, у нее болит голова. Так давай покончим с письмами. Что было в них?
Ее имя и фамилия. Это главное.
Ясно. Они вошли в твое сознание или подсознание как реклама. Промелькнуло несколько кадриков, вмонтированных в киноленту, это заняло всего долю секунды, так что глаз не успел даже зафиксировать, а потом ты отправился в магазин и вроде бы по собственному выбору купил зубную пасту именно той, а не другой фирмы, вовсе не догадываясь, что над тобой совершено насилие. Ты это хотел сказать? Что еще? Напряги память, вспомни.
Несколько забавных сплетен, мелочей школьной жизни. Девочка-зазнайка, с ней никто не дружит, но она в центре внимания класса — и не только вашего 8-го «А», но и 8-го «Б», где учатся дочь генерала, сын дипломата, внук члена правительства и несколько других мальчиков из «хороших семей». Кажется, в тех письмах говорилось как раз об ее тяготении именно к той компании. Действительно, потом она некоторое время дружила лишь с ними, только к ним ходила в гости — в тот известный тебе генеральский дом на другой стороне улицы Горького.