В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:
Растерянностью продиктованы слова Гоголя о том, что он отказывается от своей литературной деятельности, во всяком случае, не считает её основной. «Рождён я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело моё проще и ближе: дело моё есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело моё — душа и прочное дело жизни» {164} . В свою очередь, общество почувствовало себя как бы обманутым: писатель сам признаётся, что ему нет никакого дела до литературы, от которой только и ожидали все постановки и решения «проклятых общественных вопросов». Таким образом, разрыв с обществом и переориентация на правительство отшатнули от Гоголя и западников, и славянофилов. Его стали хвалить Бурачок, Булгарин, Греч, то есть официоз русской литературы. Так, Булгарин, например, писал: «… последним сочинением он (Гоголь. — В. К.) доказал, что у него есть в сердце и чувство и что он дурными советами увлечён был на грязную дорогу, прозванную нами натуральной школою. Отныне начинается новая жизнь для г. Гоголя, и мы вполне надеемся от него чего-нибудь истинно прекрасного» {165} .
164
Там же, с. 298-299.
165
Северная пчела. 1847, № 8, 11 января.
Мысль Гоголя металась: в то время, когда вся страна, изнемогая от крепостного и всякого иного рабства, искала слова правды, искала средства осуществления права личности на свободную мысль и деяние, Гоголь в главе «Сельский суд и расправа», поднимавшей вопросы более общие, нежели обозначены в заглавии, вдруг отказывает человеку вправе решать
166
Гоголь Н. В. Указ. соч., т. VIII, с. 342-343.
Когда Гоголь уверял, что он вовсе не собирался судить общество и государство, что его книги все были направлены на постижение и выявление своего понимания мира в целом, что общество и казённая служба, попавшие в поле его зрения, — лишь частный случай всего мироздания, думается, что он не лукавил. Гоголь, конечно, глобальнее, не частные злоупотребления волновали его, ему казалось, что не только Россия, но и весь мир опутан дьявольскими сетями: «Исчезнуло даже и то наружно-добродушное выраженье прежних простых веков, которое давало вид, как будто бы человек был ближе к человеку. Гордый ум девятнадцатого века истребил его. Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своём виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеётся в глаза им же, его признающим; глупейшие законы даёт миру, какие доселе ещё никогда не давались — и мир это видит и не смеет ослушаться» {167} . Через 30 лет Иван Карамазов заявит об исходной греховности мироздания, в его сознании чёрт окажется победителем благого начала, а писатель Достоевский будет лечить своего героя прикосновением к Земле, к «народной правде». Но Гоголь первый и не устами героя, а сам по себе, от первого, так сказать, лица высказал сомнение в разумности мироустройства, пытался найти опору среди распадающегося, как ему казалось, мира, но чувствовал себя одиноким и бессильным что-либо исправить. Народ ещё безмолвствовал, о чём писал и Пушкин, зато самодержавное государство было так ощутимо и привычно могучим, крепким, надёжным. Да и не один Гоголь, многие его выдающиеся современники, чувствовавшие непрочность бытия, кинулись в эти годы за поддержкой к российскому самодержавию. Тютчев, например, пророчествуя о грядущем крушении Западной Европы под напором революций, писал в 1848 году так: «И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом эту империю, ещё более громадную, то кто дерзнёт сомневаться в её призвании, и нам ли, сынам её, являть себя неверующими и малодушными?» {168} Гоголь: не устоял. Он отказался судить действительность, где есть такое могучее государство, он попытался с ней примириться, исправить её положительным примером, а не насмешкой. Но пример должен был быть не каким-либо Костанжогло, это штрих, деталь; пример, по его замыслу, должен был быть грандиозным, мирового значения, чтобы, увидав его, все люди его прочувствовали. Он сам решил стать таким живым примером. И для этого он осудил себя и своё прежнее творчество.
167
Там же, с. 414-415.
168
Тютчев . И. Указ. соч., с. 307.
Двойственность позиции писателя сказалась и во внутреннем столкновении его самого как художника с самим же собой как публицистом и общественным деятелем. Гимны красоте, искусству, воздействию его на мир соседствовали в «Выбранных местах… » с недоверием к художеству, с резонёрскими дидактиками, почти прописями официозного характера, искусству внеположенными и даже по сути своей враждебными. Гоголю мало было быть художником. Он хотел быть «спасителем России», «учителем жизни». В Гоголе — предвестие неистовых публицистических призывов Достоевского («Смирись, гордый человек!») и проблемы соотношения нравственности и искусства у Льва Толстого. Однако ни Достоевский, ни тем более «великий бунтовщик» и «великий нигилист» Толстой не строили свою веру в «спасение России» на честном и в каком-то смысле идеальном выполнении казённой службы. А Гоголь строил свою веру именно на этом и пропел панегирик тому, над чем недавно насмехался, все недостатки свалив на плохо понимающих свои должности исполнителей: «Мы с вами ещё не так давно рассуждали обо всех должностях, какие ни есть в нашем государстве. Рассматривая каждую в её законных пределах, мы находили, что они именно то, что им следует быть, все до единой как бы свыше созданы для нас с тем, чтобы отвечать на все потребности нашего государственного быта, и все сделались не тем оттого, что всяк, как бы наперерыв, старался или расширить пределы своей должности, или даже вовсе выступить из её пределов» {169} .
169
Гоголь Н. В. Указ. соч., т. VIII, с. 271.
Гоголь раздирался между своим искусством (удивительно личном в каждом обороте, в каждой фразе, в каждом образе) и общинно-патриархальными идеалами в их казённо-государственном варианте, идеалами, личностному искусству прямо противопоказанными. Вряд ли Гоголь размышлял как Толстой о чуждости личностного искусства общинной культуре народа. В его размышлениях было разве что предощущение, намёк на такую позицию. Проблема крестьянства только ставилась, эпоха «покаяния и вины» перед народом начинается в предреформенную эпоху и наибольшую остроту приобретает в 70-80-е годы. Гоголь чувствовал вину за своё искусство не перед народом, а перед государством, которое, правда, представлялось ему выразителем народной жизни и народных идеалов, и он испугался, что своим искусством расшатывает его. Понимание искусства как слуги государства, чувство вины перед ним за свою независимость, чувство, от которого Пушкин отделался несколькими стихотворениями, сломало Гоголя. Отрекаясь от своего прежнего творчества, обещая положительными образами «искупить» свои прежние создания, Гоголь не только предвещает проблемы Достоевского и Толстого, но и возвращается в недавнее прошлое, в эпоху официозного морализирования и дидактики в литературе, преодолённую прежде всего Пушкиным, который, по мысли Белинского, усвоил русской земле поэзию как искусство. В своём пафосе самораскаяния, самоосуждения Гоголь по существу нападал на эту завоёванную Пушкиным и утверждённую им самим свободу художественного миросозерцания. Он попытался совместить искусство и по-прежнему обоготворяемую им красоту с официозным утилитаризмом. Тем самым расхождение с натуральной школой, стремившейся обособиться и выйти из-под самодержавно-государственной опеки, на этом пути стало неизбежным.
Самоосуждение Гоголя-художника не было принято Белинским. Отказавшись от своего искусства, утверждал критик, Гоголь отказался от всякого контакта с живой жизнью. А натуральная школа, быть может, более прямолинейно, не с такой силой преображения действительности в душе художника и ощущения её как части своей личности, своего, можно даже сказать, сугубо интимного мира, как Гоголь, но всё же пыталась эту действительность увидеть и изобразить. Великий же писатель в своей новой книге уклонился (и даже в каком-то смысле отрёкся) от постановки главных вопросов русской жизни, ведь «самые живые, — писал Белинский в своём знаменитом письме, — современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого исполнения хотя бы тех законов, которые уже есть» {170} . Попытка Гоголя найти спасение личности в официозе, в казённой службе, в советах помещику как управиться с крепостными крестьянами, казались критику уродливой, просто-напросто оскорбительной для писателя страны, «где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей» {171} . Гоголь ничего на это так и не ответил, хотя и написал Белинскому письмо. Как художник он замолчал.
170
Белинский В. Г. Указ. соч., т. X, с. 213.
171
Там же. Курсив автора — В. К.
Но великие творения его остались. Они стали фактом, который из русской культуры убрать уже было невозможно. Более того, они и вправду стали фундаментом, опорой для последующего развития русской литературы. То, что так трудно было преодолеть Гоголю (зависимость от государственного сознания), на чём он сломался, уже сравнительно проще преодолевали его последователи: их поддерживало (пусть не всегда адекватно понятое, но всё же понятое как независимое и самостоятельное самовыражение художника) искусство Гоголя, их предупреждал его трагический опыт. «Гоголь, — писал Чернышевский, — важен не только как гениальный писатель, но вместе с тем и как глава школы — единственной школы, которою может гордиться русская литература» {172} .
172
Чернышевский Н. Г. Указ. соч., т. III, с. 20.
Конечно, гоголевское творчество, гоголевский анализ действительности был глубже, метафизичнее, нежели узко социальная критика «натуральной школы» сороковых годов. Но, как мы уже отмечали, натуральная школа была лишь этапом, а в дальнейшем вышедшие из неё писатели ставили проблемы, по глубине и значимости философских обобщений не уступавшие гоголевским. Во всяком случае было ясно, что вернуться к дидактике и риторике XVIII века в веке XIX русской литературе уже не грозит. «Так называемую натуральную школу, — совершенно справедливо утверждал Белинский, — нельзя упрекнуть в риторике, разумея под этим словом вольное или невольное искажение действительности, фальшивое идеализирование жизни. Мы отнюдь не хотим этим сказать, чтобы все новые писатели, которых (в похвалу им или в осуждение) причисляют к натуральной школе, были все гении или необыкновенные таланты; мы далеки от подобного детского обольщения. За исключением Гоголя, который создал в России новое искусство, новую литературу и которого гениальность давно уже признана не нами одними и даже не в одной России только, — мы видим в натуральной школе довольно талантов, от весьма замечательных до весьма обыкновенных. Но не в талантах, не в их числе видим мы собственно прогресс литературы, а в их направлении, их манере писать. Таланты были всегда, но прежде они украшали природу, идеализировали действительность, то есть изображали несуществующее, рассказывали о небывалом, а теперь они воспроизводят жизнь и действительность в их истине» {173} .
173
Белинский В. Г. Указ. соч., т. X, с. 15-16.
Что же важного и интересного извлечёт для себя читатель из анализа гоголевской трагедии, его надлома? Ну хотя бы то, что классическая русская литература прошлого века появилась не с лёгкостью и необязательностью случайности, что её становление было сопряжено с колоссальным напряжением духовных сил её создателей, преодолевавших не только окружающую действительность, но и самих себя, что то, что кажется с детства таким привычным и естественным, как бы само собой разумеющимся (все эти привычные названия великих произведений, которые, как нам теперь кажется, просто не могли не быть всегда), было на самом деле результатом высокого подвига. И хотя мы знаем, что возникли уже объективные условия для появления литературы, но всегда необходим кто-то, кто берёт на себя смелость претворить эти условия в реальность. О том, как это было нелегко даже для людей великого гения, и говорит трагедия Гоголя.
VI. «ЛИЧНОСТЬ… — ЕСТЬ НЕОБХОДИМОЕ УСЛОВИЕ ВСЯКОГО ДУХОВНОГО РАЗВИТИЯ НАРОДА»
(Судьба идей К. Д. Кавелина [5] в контексте общественно-литературных споров в России XIX века)
Трудно назвать большого русского писателя, который бессознательно или вполне сознательно и плодотворно (как Карамзин, Пушкин, сегодня — Солженицын) не занимался бы историческими изысканиями или по крайней мере не был бы склонен к своего рода «рефлексии по поводу отечественной истории». Причём не в поисках материала для историко-приключенческих романов (хотя такие были и есть: от М. Загоскина до В. Пикуля), а пытаясь как бы усовершенствовать свой художнический взгляд, чтобы понять окружающую действительность, её смысл и специфику, понять, «почему мы такие». Писательские занятия историей объясняются не только склонностью всякого крупного писателя нового времени к историзму, но и неразвитостью, недифференцированностью духовного производства, скованностью русской мысли на определённых этапах её развития, её поздним, по сравнению с Европой, раскрепощением, отсутствием научных исторических исследований.
5
Кавелин Константин Дмитриевич
(4 (16) ноября 1818 года — 3 (15) мая 1885 года)
Русский историк, правовед, социолог, публицист и общественный деятель эпохи реформ Александра II, один из идеологов русского либерализма.
Константин Дмитриевич Кавелин родился 4 (16) ноября 1818 года в Санкт-Петербурге в семье Дмитрия Александровича Кавелина (1778—1851), директора Главного педагогического института.
Получил хорошее домашнее образование. В период подготовки к поступлению в Московский университет в 1834-1835 годах занимался с В. Г. Белинским. В 1835-1839 годах учился в Московском университете, сперва на философском факультете, затем на юридическом. Окончил университет с золотой медалью.
В 1841-1844 годах служил в Санкт-Петербурге. В этот период тесно общался с В. Г. Белинским, Ф. И. Тютчевым, И. С. Тургеневым, И. И. Панаевым и др. В 1844-1848 годах преподавал в Московском университете, был близок к Т. Н. Грановскому и А. И. Герцену.
В 1855 году К. Д. Кавелин составил «Записку» об освобождении крестьян с землёй за выкуп в пользу помещиков при содействии государства. Документ распространялся в списках и получил заметный общественный резонанс. Благодаря своему проекту К. Д. Кавелин смог сблизиться с либерально-реформаторскими кругами столичного общества, получил доступ ко двору великой княгини Елены Павловны.
В 1857 году К. Д. Кавелин был приглашён на кафедру гражданского права в Санкт-Петербургский университет. Одновременно ему было поручено преподавать историю и правоведение цесаревичу Николаю Александровичу. В этот период «Записка» К. Д. Кавелина об освобождении крестьян была опубликована А. И. Герценом в «Голосах из России» (1857) и Н. Г. Чернышевским в «Современнике» (1858). Появление этого проекта в печати не осталось без внимания и вызвало недовольство императора Александра II. В 1858 году К. Д. Кавелин был отстранён от чтения лекций наследнику престола, но сохранял за собой кафедру в университете вплоть до студенческих волнений 1861 года.
Если в период подготовки и проведения крестьянской реформы 1861 года К. Д. Кавелин поддерживал правительственные начинания с умеренно-либеральных позиций, то уже в конце 1861 года его взгляды эволюционировали в сторону большего консерватизма. В брошюре «Дворянство и освобождение крестьян» (1862) он выступил против идеи конституционной монархии с апологией сильной самодержавной власти. Позднее К. Д. Кавелин представил Александру II глубоко консервативную записку «О нигилизме и мерах против него необходимых» (1866).
В 1864-1877 годах К. Д. Кавелин служил в министерстве финансов, активно занимался исторической публицистикой. В 1878 году он вернулся к профессорской деятельности, получил кафедру гражданского права в Военно-юридической академии. В 1882-1884 годах являлся президентом Вольно-экономического общества.
К. Д. Кавелин — один из основателей государственной школы в русской историографии. Его исторические взгляды наиболее отчётливо сформулированы в работах «Взгляд на юридический быт Древней России» (1847), «Мысли и заметки о русской истории» (1866) и «Краткий взгляд на русскую историю» (1887). К. Д. Кавелин развивал идею о решающей роли государства в жизни народа. По его мнению, государство явилось высшей формой общественного бытия в истории России, а власть — инициатором и гарантом прогресса. К. Д. Кавелин был сторонником культурного сближения России с Западной Европой, оставаясь при этом поборником развития национального самосознания русского народа.
К 40-м годам прошлого века история приобрела впервые статус самостоятельной дисциплины, а русские историки по влиянию своему на публику, по интересу, вызываемому их концепциями, могли соперничать с писателями и критиками. Наш сегодняшний интерес к XIX веку так усилился не в результате новаторских литературоведческих трактовок; «эпоха гласности» открыла вдруг широкому кругу читателей, что развитие великой литературы было немыслимо без великих философов и историков, без полноценной духовной жизни, то есть того напряжённого интеллектуального поля, которое определяло проблемы и направление русской культуры. Разные концепции исторического развития России, оказывая влияние на общественно-литературную борьбу, безусловно лежали в основе и многих собственно литературно-критических анализов произведений искусства.