Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:

Над Чаадаевым иронизировали. Его могли не печатать. Но он был, он устоял, и тем самым состоялся. И сегодня без преувеличения можно сказать, что, не будь «рокового», судьбоносного Чаадаева, мы бы — перейдя в век XX — не имели ни автора «Котлована», ни автора «Мастера и Маргариты», тоже ведь выстоявших.

«Чаадаев знаменует собой новое, углублённое понимание народности, как высшего расцвета личности, и России как источника абсолютной нравственной свободы» {150} , — писал О. Мандельштам. Действительно, именно такой хотел мыслитель видеть свою страну. Но путь к такой России лежит только через правду, через подлинно честное самопознание и самосознание.

150

Мандельштам О. Указ. соч., с. 268.

Скажем, может быть, слишком громко, зато отчётливо. Русская культура нуждается в Чаадаеве. Русский мыслитель не был «человеком толпы». И заблуждался, и отыскивал истину он сам, собственными, самостоятельными усилиями. И такой человек, наперекор рабскому обществу выработавшийся в свободную личность, — он не мог не вызывать и вызывал уважение не только друзей, но и противников. В заключение приведу цитату из письма Тютчева, отнюдь не разделявшего воззрения Чаадаева, но, по получении портрета мыслителя, написавшего

ему: «Портрет очень хорош, очень похож, и притом это сходство такого рода, что делает великую честь уму художника. Это поразительное сходство навело меня на мысль, что есть такие типы людей, которые словно медали среди человечества: настолько они кажутся делом рук и вдохновения Великого художника и настолько отличаются от обычных образцов ходячей монеты… » {151} . Потому-то и след его в нашем сознании — словно алмазом по стеклу…

151

Тютчев . И. Указ. соч., с. 314

V. ГОГОЛЬ И СТАНОВЛЕНИЕ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Мы со школы помним все определения гоголевского творчества как реалистического, критического и сатирического, помним, что он родоначальник «натуральной школы», да и вообще отечественной прозы, как Пушкин — поэзии, даже шире (если воспользоваться выражением Хомякова), родоначальник «русской художественной школы»; мы помним, что критика 50-60-х годов прошлого века разделяла русскую литературу на «пушкинское» артистическое, и «гоголевское», критическое, направления; знаем что такое отношение к Пушкину было несправедливо, что Пушкина нельзя называть сторонником «чистого искусства», и всё же: соглашаемся с Чернышевским, что Гоголь «первый дал русской литературе решительное стремление к содержанию, и притом стремление в столь плодотворном направлении, как критическое. Прибавим, что Гоголю обязана наша литература и самостоятельностью» {152} . То есть после Гоголя, как разъяснял далее критик русская литература перестала походить на переводы или переложения европейской. А ведь стоит вдуматься, чтобы осознать какой невероятной самобытностью и творческой силой надо было обладать, чтобы дать толчок к самовыявлению великой литературы и в известном смысле определить её тенденции, направление, проблемы.

152

Чернышевский Н. Г. Указ. соч., т. III, с. 19. Г

Но мы также со школы помним, что последний период гоголевского творчества, а именно «Выбранные места из переписки с друзьями», в которых Гоголь отрекался от всего своего прежнего творчества, как бы выпадал из общей схемы его развития оставался для нас тёмным, не прояснённым пятном; учителя говорили о реакционности «Выбранных мест… », о том, что с этого произведения начинается упадок Гоголя, и всё получалось естественно: сначала расцвет, потом упадок. Никакой проблемы ми в этом всем не видели.

Между тем мы выросли и стали осторожнее. Мы знаем, что в отвергнутой обществом книге есть несколько замечательных статей, на которые ссылались и которые цитировали известные писатели и литературоведы («О том, что такое слово», «Об Одиссее, переводимой Жуковским», «О лиризме наших поэтов», «Исторический живописец Иванов», «В чём же, наконец, существо русской поэзии и в чём её особенность»). Мы уже прочитали, что писал спустя несколько десятков лет после выхода книги Гоголя Лев Толстой: «Ещё сильное впечатление у меня было… недели три тому назад при перечитывании в 3-й раз в моей жизни переписки Гоголя. Ведь я опять относительно значения истинного искусства открываю Америку, открытую Гоголем 35 лет тому назад…. 35 лет лежит под спудом в высшей степени трогательное и значительное житие и поученья подвижника нашего цеха, нашего русского Паскаля. Тот понял несвойственное место, которое в его сознании занимала наука, а этот — искусство. Но того поняли, выделив то истинное и вечное, которое было в нём, а нашего смешали с грязью, так он и лежит, а мы-то над ним проделываем 30 лет ту самую работу, бессмысленность которой он так ясно показал и словами и делами» {153} .

153

Толстой Л. Н. О литературе. М., 1955, с. 225.

Зная критическую направленность позднего Толстого, мы понимаем, что не за реакционность принимал он последнюю книгу Гоголя, что она в чём-то, как он думал, предвещала его собственные искания о смысле и назначении искусства. Стоит при этом вспомнить, как в «Авторской исповеди» Гоголь написал поразительно грустно и искренне о том, как тяжело ему далось, просто выстрадалось даже, его новое отношение к литературе и писательскому труду: «Мне нелегко отказаться от писательства, одни из лучших минут в жизни моей были те, когда я наконец клал на бумагу то, что выносилось долговременно в моих мыслях; когда я и до сих пор уверен, что едва есть ли высшее из наслаждений, как наслажденье творить. Но, повторяю вновь, как честный человек, я должен положить перо даже и тогда, если бы чувствовал позыв к нему» {154} . Не правда ли поразительное признание, в котором слышится отказ от искусства позднего Льва Толстого? Но и гораздо сложнее тут всё и надрывнее, потому что Гоголь, отказываясь от своего писательства, продолжает обоготворять красоту, да и нравственное служение видит совсем не в том, в чём Толстой. Тем не менее ясно, что книга его не была простым и банальным скатом к реакционности, подобной булгаринской: ради выгод земной жизни (хотя Булгарин, разумеется, попытался присоседиться к гоголевской книге), — а выражением глубокой и во многом страшной трагедии художника, почему-то вдруг отказавшегося от самого себя и от того направления, по которому следом за ним пошло русское искусство. Но почему же это произошло?

154

Гоголь Н. В. Указ. соч., т. VIII, с. 459.

И пытаясь осмыслить эволюцию гоголевского творчества, осознаёшь, что миновать историю гоголевского надлома нельзя, ибо без понимания этого трагического эпизода в истории русской литературы, пожалуй, и не разобраться в особенностях её становления, не говоря уж о взглядах самого Гоголя на жизнь и на искусство.

За год или за два до выхода в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголь вчерне написал «Учебную книгу словесности для юношества», желая объяснить «подрастающему поколению», как он понимает искусство. В этом гоголевском сочинении обнаруживаются весьма любопытные соображения, отметив которые, легче перейти и к нашей теме.

«Родник поэзии есть красота, — пишет Гоголь. — При виде красоты возбуждается в человеке чувство хвалить её, песнословить и петь. Хвалить такими словами, чтобы и другой почувствовал красоту им восхваляемого» {155} . Но где же видит он высшее проявление красоты и поэзии, в каком поэтическом жанре? «Ода есть высочайшее, величественнейшее, полнейшее и стройнейшее из всех поэтических созданий. Её предметом может послужить только одно высокое: ибо одно высокое может только внушить душе

то лирическое, торжественное настроение души, какое для неё нужно и без какого не произвесть оды поэту, как бы велик он ни был» {156} . Этот панегирик оде напоминает «пиитики» ушедшего, чинного, величавого и вельможного XVIII столетия. И как ни странно, произносит его, вполне всерьёз, самый новаторский из русских писателей, зачинатель новейшей литературы, не говоря уж о том, что по духу своему, казалось бы, прежде всего — комедиограф, зубоскал, сатирик. Но ведь и в «Выбранных местах… » он пишет нечто похожее, пытаясь своё понимание важности религиозно-государственной поэзии подтвердить конкретной практикой русского искусства: «В лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно — что-то близкое к библейскому, — то высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твёрдый возлёт в свете разума, верховное торжество духовной трезвости. Не говоря уже о Ломоносове и Державине, даже у Пушкина слышится этот строгий лиризм повсюду, где ни коснётся он высоких предметов» {157} .

155

Там же, с. 472.

156

Там же, с. 473.

157

Там же, с. 249.

По мысли Белинского, XVIII век в России был веком государственным, государство всё собой определяло и пронизывало, общества ещё не было, не возникли ещё и общественные интересы, и потому литература в значительной своей части была риторической прислужницей трона. «Не было общества, не было и общественной жизни, общественных интересов; поэзии и литературе неоткуда было брать содержания, и потому они существовали и поддерживались не сами собою, а покровительством сильных и знатных, и носили характер официальный» {158} . Но с конца XVIII столетия, а тем более к 40-м годам XIX века общество и общественное мнение уже возникают в России как независимое и в чём-то противоположное государству явление. Однако зависимость литературы от государства, даже прямее сказать — от самодержца, исчезала крайне медленно. Обращаясь к обществу, поэт временами, словно спохватываясь, снова себя чувствовал выразителем государственно-самодержавного самосознания. Так, даже ясный и независимый Пушкин пишет «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину», стихи, проникнутые государственно-патриотическим пафосом, немыслимым, скажем, уже для Толстого, который служение родине видел в служении народу, а не государству. Но литература к противопоставлению самодержавного государства и народа уже шла, и, хотя и медленно, пожалуй, наиболее осознанно этот шаг был сделан «натуральной школой», которая родоначальником своим считала Гоголя и, в сущности, не была школой литературной в строгом смысле этого слов, а явилась своего рода этапом развития всей русской литературы [4] . И многие современники, прежде всего Белинский, разумеется, это чувствовали; поэтому и ошеломила их так переориентация Гоголя, не только отрёкшегося от своего прошлого творчества и обещавшего искупить его созданием положительных художественных образов, но и нападавшего на «натуральную школу», говорившего о ненадобности европейского просвещения и о том, что истинное просвещение идёт только от православной церкви. Надо сказать, что тесная связь новой книги Гоголя с его прежним творчеством осталась многими непонятой (отчасти, может быть, потому, что главы, посвящённые социальным и экономическим неурядицам России, были запрещены цензурой). А между тем осталась та же гоголевская двойственность, но то, что было незначительной частью целого (скажем, «лирические эпизоды» в «Мёртвых душах»), теперь преобладало.

158

Белинский В. Г. Указ. соч. т. с. 11.

4

«Натуральная школа» — это скорее этап литературы, широкая полоса, через которую пролегли многие идейно-стилистические направления» (Манн Ю. В. Философия и поэтика «натуральной школы» — Проблемы типологии русского реализма М, 1969, с. 286).

Внимательное чтение полного текста гоголевского трактата показывает, что книга, задуманная как учительская и даже проповедническая (ибо «ещё никогда не бывало в России такого необыкновенного разнообразия и несходства во мнениях и верованиях всех людей, никогда ещё различие образований и воспитанья не оттолкнуло так друг от друга всех и не произвело такого разлада во всём» {159} , на самом деле была книгой великой растерянности. В одной из главных статей трактата «Четыре письма разным лицам по поводу «Мёртвых душ» Гоголь заявил, что отрицательных своих героев он нашёл не в жизни, а в своей душе. Он отказывался быть вождём литературной школы, ибо не видел социальных и культурных возможностей и путей претворения своих идеалов в действительность; вера Гоголя в красоту, преображающую мир, в «учение об особенном значении искусства» {160} терпела крах: «вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого» {161} . Писатель пытался в настоящем найти нечто позитивное, а не находя, винил не российскую действительность, а лишь самого себя, говоря, что положительных героев «… в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам, хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, — мертвечина будет всё, что ни напишет перо твоё и, как земля от неба, будет далеко от правды» {162} .

159

Гоголь Н. В. Указ. соч. т. VIII с. 303.

160

Толстой Л. Н. О Гоголе. — В кн.: Толстой Л. Н. О литературе. М., 1955, с. 600.

161

Гоголь Н. В. Указ. соч., т. VII, с. 298.

162

Там же, с. 297.

Гоголь вовсе не противопоставляет общественной деятельности служение искусству (он утверждает теперь, что казённая, государственная служба не ниже искусства, что он сам хотел бы быть не писателем, а чиновником). Гоголь приходит к мысли, что методы управления страной знает только правительство, а «образованное общество» просто должно ему помогать, и что если помощь будет искреннею, то правительство это оценит. Когда писатель, уверяет Гоголь, «исполнился чистейшим желанием блага в такой мере, что желанье это, занявши всю его душу, стало его плотью и пищей, тогда никакая цензура для него не строга, и ему везде просторно» {163} . Заметим, что с книгой самого Гоголя случилось обратное, ибо самодержавие не терпело даже самой благожелательной рефлексии по поводу своей деятельности. Подданный имел только одно право — повиноваться, но уж никак не рассуждать.

163

Там же, с. 266.

Поделиться с друзьями: