Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:

Тоска и грусть его слов не требуют пояснений. Но именно эта жажда идеала обратила его к истории своего отечества: чтобы понять, как жить, как можно воздействовать на жизнь, необходимо разобраться в принципах государственно-исторического устройства родной страны. Это была его личная потребность, но она совпала с общественной…

В 1803 году Карамзин назначен историографом с окладом 2000 рублей в год. Главный выразитель государственного самосознания император Александр I хотел знать историю государства, которым он управлял. К началу XIX века Россия вошла в тесный, небывалый ранее контакт с Европой как могучее и жизнеспособное государство, а не как стихийная азиатская орда. На взгляд европейцев, однако, русское государство возникло почти что из ниоткуда. В отличие от изоляционистских концепций Татищева и Щербатова, историографов XVIII века, необходим был взгляд, рассматривавший Россию не изолированно, а в новом историческом контексте, в контексте европейской истории, пусть поначалу этот контекст и будет чисто литературным, мысленным, не выявленным научно (сравнения с Римом и Грецией, воспоминания о Таците и Ливии, как предшественниках, на которых ориентируется русский историк). Необходимо было показать, что Россия — страна с историей, а не случайный пришелец, страна, достойная своих европейских соседей. Вместе с тем надо учесть и то обстоятельство, что общение с Европой шло теперь не только на

государственном уровне, но и на общественном. В России, по мнению Белинского, с конца XVIII века возникает общество, и это общество тоже хочет понять, что же оно такое, ибо оно не уверено, что имеет достойное внимания историческое прошлое, особенно сравнивая рабскую жизнь в России с европейскими свободами. «Восклицание известного Фёдора Толстого, — замечает Эйдельман, — (после прочтения Карамзина): «Оказывается, у меня есть Отечество!» — выражало ощущение сотен, даже тысяч образованных людей» {47} . Это была вторая линия, определявшая потребность в историческом исследовании. Карамзин, писал С. М. Соловьёв, уже «предчувствует в истории науку народного самопознания» {48} . Но необходим был человек, способный объединить эти два интереса в один и одухотворить его своим личным интересом, интересом свободной и независимой личности, которая пытается не предписывать истории свои законы, а постигать их. Мудрость, понятая молодыми современниками историка (включая и юного Пушкина) далеко не сразу.

47

Там же, с. 45.

48

Соловьёв С. М. Собр. соч. СПб., б. г., стлб. 1395.

«Молодые якобинцы», полемизировавшие с Карамзиным, мечтавшие о немедленном создании республики по новгородскому образцу, не желали учитывать исторического своеобразия развития и становления России, решительными мерами надеясь превратить её в подобие Европы… Если вспомнить о крепостном праве, военных поселениях, солдатчине, то нетерпение понятное, естественное. Но в известном смысле путь к неподражательному, истинному европеизму, о котором, как мы знаем, мечтал и Карамзин, возможен только через самопознание и самосознание, через реальное знание о себе и отказ от идеологических иллюзий, как консервативных, так и либеральных, во всяком случае, если и не отказ, то осмысление их. «Карамзин, — пишет исследователь, — не устаёт повторять своё: что общество, государство складываются естественно, закономерно и всегда соответствуют духу народа, что преобразователям, нравится или не нравится, придётся с этим считаться. Он не сомневается, кстати, что и алжирский, и турецкий, и российский деспотизм, увы, органичны; эта форма не подойдёт французу, шведу, так же как шведское устройство не имеет российской или алжирской почвы» {49} . Так что же делать? Принять самодержавие как последнее слово русской истории? В этом обвиняли Карамзина будущие декабристы. Но у историка была другая задача. Введение исторического параметра превращало хаос Прошлого в закономерно развивающийся космос.

49

Эйдельман Н. Я. Указ. соч., с. 108.

Исторические персонажи обретают человеческий облик, а, стало быть, на них распространяется и понятие ответственности, моральной ответственности за их поступки, за управление страной и людьми. Только «прошедший» «Историю» Карамзина Борис Годунов мог оказаться героем пушкинской драмы. Карамзин применяет к русским царям и боярам, действовавшим в духе своей эпохи, мерки просвещённого человека начала XIX века воспитанного на идеях Руссо и Энциклопедистов, он судит своих героев, а обретение персонажами исторической драмы ответственности за свои поступки, превращение их в людей и есть подлинная гуманизация. «Наш Ливии — Славянин, — писал Жуковский. —… Пред нами разрывал // Завесу лет минувших, // И смертным сном заснувших // Героев вызывал… » Умение одушевить историю — одна из важнейших особенностей историка. «Карамзиным… и его деятельностью, — писал Ап. Григорьев, — общество начало жить нравственно… Он стал историком «государства Российского»; он, может быть, сознательно, может быть, нет… подложил требования западного человеческого идеала под данные нашей истории… Карамзин был уже… человек захваченный внутренне общечеловеческим развитием и потому бессознательно-последовательно прилагавший его начала к нашей истории и быту» {50} .

50

Григорьев А. А. Эстетика и критика. М. 1980, с 182 186 195

Это вот «золотое сечение», наложенное на историю, человеческая мера, применённая к историческим событиям и историческим деятелям, была мерой жизни самого Карамзина, мерой его отношения как к друзьям, противникам, так и к «сильным мира сего». Парадокс Карамзина в том, что, сохраняя в душе республиканские идеалы, он стал монархистом, ибо полагал, что самодержание не случайный эпизод для России, а возникло исторически. «Но этот монархист (по справедливому наблюдению Н. Я. Эйдельмана)… не умел, не мог лгать во спасение и говорил любимым монархам страшные вещи, да ещё так писал про их предшественников, что будущий декабрист-смертник восклицал: «Ну Грозный! Ну Карамзин!» {51} . И потому далеко не случайна внутренняя независимость Карамзина, его чувство собственного — человеческого — достоинства, прямота и искренность, с которыми он шёл по жизни, глядел на мир и писал свою Историю. Исторический труд Карамзина Пушкин назвал «подвигом честного человека». Этот подвиг оказался возможным, потому что Карамзин был один из самых внутренне свободных людей своего времени, независимо державший себя и с царём, и с радикалами. «Карамзин первый показал, что писатель может быть у нас независимым» {52} , — отметил Гоголь.

51

Эйдельман Н. Я. Указ. соч., с. 139.

52

Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. В 14-ти тт. Т VIII М 1952 с 266

При этом он как мог и в ком мог, старался «пробуждать чувства добрые». Он неоднократно заступался за Пушкина, пытался облегчить участь

декабристов, сумел сделать добрейшего Жуковского воспитателем наследника, будущего Александра II, он был независим и потому к нему тянулись люди самых разных ориентации, ибо независимость — это сила, привлекающая людей. Трудно представить сегодня масштабы этой личности, стоявшей у поэтической колыбели Пушкина, личности, сумевшей дать русской культуре исторический критерий событий, оценить человека в истории, а историю оценить человеческой мерой. Каждый начинал — после чтения Карамзина — ощущать себя участником Истории. Трудно переоценить это завоевание. С историком можно было спорить (воспитанный на Карамзине Достоевский, как известно, представлял русскую историю много трагичнее), но миновать его было уже нельзя. Да и не надо. Его и сегодня надо знать.

«Первый наш историк и последний летописец» {53} — так Пушкин определил Карамзина. Он на рубеже. С него начинается научное изучение истории. Но с его «Истории» начинается и «новая эпоха русской литературы», ибо литература после Карамзина — это литература, обратившаяся к человеку в его соотнесении с историей народа и государства.

III. «СВОБОДЫ СЕЯТЕЛЬ ПУСТЫННЫЙ… »

(А. С. Пушкин о назначении поэзии)

53

Пушкин А. С. Указ. соч., т. VII, с. 136.

Стихотворение 1823 года:

Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды…

Почему, однако, называл себя Пушкин «пустынным» сеятелем свободы? Пустынный — значит «одинокий», живущий в уединённой обители, в келье. А декабристы? Ведь их было немало. Впрочем, мы знаем, что поэт глядел на жизнь и историю много трезвее политических прожектёров — своих друзей. И не случайно стихотворение считалось, да и считается выражением разочарования поэта «в возможности успешной пропаганды свободы» {54} . Действительно, Пушкин говорит вполне определённо: народ не готов пока к свободе:

54

Франк С. Л. Этюды о Пушкине. Мюнхен, 1957, с. 36.

Паситесь, мудрые народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Пропаганда свободы в такой ситуации и впрямь бессильна и даже бессмысленна. И такой пропагандист — действительно одиночка, вставший слишком рано — до звезды. Но пустынник — это и отшельник, который и должен выходить «до звезды»; народ не свободен, но для того-то и нужны отшельники, пустынники, хранящие саму идею свободы. Таким «пустынником» и был Пушкин.

«Он любил чистую свободу, — вспоминал П. А. Вяземский, — как любить её должно, как не может не любить её каждое молодое сердце, каждая благорожденная душа. Но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали и применили такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нём готового соумышленника, и, к счастью его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне. Этому соображению и расчёту их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25 года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую литературную славу России. Рылеев и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкин, но это не помешало им самонадеянно поставить всю эту литературу на одну карту, на карту политического «быть или не быть» {55} . Видимо, декабристы и в самом деле почувствовали иной характер отстаиваемой Пушкиным свободы, хотя он и сходился с ними в требовании свободы политической, гражданской. Но Пушкин помнил урок Радищева, которого не знали декабристы, что из мучительства рождается вольность, зато из вольности — рабство и тиранство. Одной политической свободы было ему недостаточно. У нас же очень долго пушкинское свободолюбие понималось как прямое провозвещение грядущих революционных переворотов и построения «светлого будущего». А пушкинская свобода оставалась независимой и свободной при любых режимах.

55

Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика. М., 1984, с. 81.

Русский философ Г. П. Федотов писал в 1937 году по поводу пушкинских празднеств в Москве, противопоставляя сталинскому имперскому и тоталитаристскому мироощущению духовное кредо первого поэта России: «Для Пушкина империя была связана не только с просвещением, но и со свободой. Пушкин был, всегда сознавал себя певцом свободы. С отроческих лицейских лет и до последнего вздоха (предсмертный «Памятник») он не уставал славить свободу. Менялось её содержание, революционер превращался в лояльного монархиста, политическая свобода отходила на задний план перед свободой духа, творчества, но в каждый момент своей жизни Пушкин пел свободу. Для него свобода была то же, что дыхание, что жизнь. Неужели в Москве забыли разницу между Пушкиным и Тредьяковским?» {56}

56

Федотов Г. П. Защита России. Paris, 1988, с. 88.

Он пел иную — «тайную» — свободу. Иначе не объяснить, как мог друг декабристов написать такие строки о роли поэта в жизни:

Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв.

Это пушкинское четверостишие и сегодня порой вызывает у нас недоумение. Разве Пушкин был против общественного назначения искусства? Что же, он — поэт «чистого искусства»? Как понять упрёки поэта толпе?

Поделиться с друзьями: