В поисках Марселя Пруста
Шрифт:
Пруст госпоже Строс:
«Ничего не скажу против господина Гандеракса, обладающего огромными достоинствами, он действительно человек незаурядный, каких встречаешь все реже и реже, и кого я предпочитаю нынешним. Но почему он так пишет? Зачем, сказав «1871 год», обязательно добавлять «гнуснейший из всех»? Зачем сразу же определять Париж как «великий город», Делоне как «маститого художника», зачем волнение должно быть непременно «сдержанным», добродетель «утешительной», а траур «строгим», включая тысячу прочих милых вещиц, которые я сейчас не упомню? И Бог бы с ним, с самим Гандераксом, если бы, правя других, он не верил, что оказывает услугу французскому языку. Он это сам говорит в вашей статье: «Небольшие заметки на полях, которые я делаю во славу и в защиту французского языка…» Во славу — нет. В защиту — тоже. Единственные, кто по-настоящему защищают французский язык (как армию во время дела Дрейфуса), это те, кто не дают ему покоя…» [204]
Но если
Пруст сперва будет надеяться, что Кальмет, друг Фаскеля, убедит того издать «В поисках утраченного времени». Начались переговоры, на первых порах, казалось, успешно. Фас-кель говорил о трех томах, выходящих с интервалом в шесть месяцев; Пруст соглашался, хотя и с сожалением, поскольку «не имел никакой уверенности дожить до завтра» и предполагал три заглавия: «В сторону Свана» (или, быть может, «Потерянное Время»); «У Германтов»; «Обретенное Время». Луи де Роберу, романисту, которого он ценил, и который оказался одним из немногих, признавших в «Забавах и днях» больше, чем просто талант, Пруст писал:
«Как вы, быть может, знаете, я с тех самых пор, как заболел, работал над большим произведением, которое сам называю романом, потому что оно лишено случайностей, свойственных мемуарам (в нем нет другого случайного, кроме того, что должно представлять часть случайного в жизни), и имеет очень строгое построение, хотя и не очевидное из-за своей сложности. Я не способен определить его жанр. Действие некоторых частей происходит в деревне, действие других — в одних кругах, а действие других — в других; некоторые части семейные, и много ужасного неприличия. Кальмет, которому эта книга посвящена, обещал издать ее у Фаскеля, и мы оба больше к этому не возвращались, потому что договорились (договорились мы с Кальметом, а говорил ли он предварительно с Фаскелем — не знаю). Только случилось вот что: мой роман так объемен (хотя, по-моему, очень сжат), что потянет на три тома по четыреста страниц, или лучше на два по пятьсот и семьсот. Мне сказали (не Кальмет, которого я еще не видел), что бесполезно упрашивать Фаскеля выпустить одно произведение в двух-трех томах, что он навяжет мне разные названия для каждого тома и интервал между их выходом в свет. Это меня сильно удручает, но мне говорят, что в другом месте было бы то же самое. С другой стороны, я болен, очень болен, и, следовательно, тороплюсь опубликоваться, а у Фаскеля то преимущество… что он возьмется за издание книги (надеюсь!) сразу же. Но мне говорят также, что он строго изучает рукописи и требует вносить поправки, дабы ничто не мешало действию. Вы, имеющий такой большой опыт во всем этом (сам-то я опубликовал всего лишь одну иллюстрированную книгу у Кальмана-Леви, издателя, для которого мое нынешнее сочинение слишком непристойно), и автор стольких переводов в «Меркюр», [205]что вы мне посоветуете? Полагаете ли вы, что, если Кальмет отнесет мою книгу к Фаскелю, тот выпустит ее такой, какая она есть, не касаясь всех ее лирических подробностей? (я бы смирился с разбивкой произведения на две части, но, поскольку сюжет разворачивается очень медленно, было бы огромное преимущество в том, чтобы первый роман насчитывал семьсот-шестьсот страниц, как очень сжатые страницы «Воспитания»…» [206]
А этот патетичный постскриптум?
«Не слишком судите по себе, хотя вы сами написали восхитительную книгу, которая не является романом. Вы уже были известны. Я же отношусь к очень немногочисленным писателям. И по большей части совершенно неизвестен. Когда читатели, что случается редко, пишут мне в «Фигаро» после какой-нибудь статьи, то письма направляют Марселю Прево, [207]потому что моя фамилия кажется им всего лишь опечаткой…»
Но Кальмет (и Пруст, всегда страшившийся возможного недоразумения или размолвки, анализировал каждое слово и каждую мысль, пытаясь догадаться о причине этого охлаждения), Кальмет проявил мало усердия, а Фаскель мало энтузиазма. Что таилось за их медлительностью? Не сердился ли Фаскель за что-нибудь на Кальмета, и не оказался ли Пруст всего лишь искупительной жертвой? Сам он подозревал именно это. Жан Кокто написал Эдмону Ростану, преуспевающему автору, который, издаваясь у Фаскеля, имел на него большое влияние. Ростан, великодушный собрат, вмешался. Фаскель не отверг книгу, но, как и опасался Пруст, потребовал правки. Это было сделано ради того, чтобы припугнуть и поставить на место автора, который в течение шести лет «правил» свой роман.
Тем временем Пруст сделал несколько робких шагов в сторону НРФ («Нувель ревю франсез»), который считал своим подлинным духовным пристанищем. Он давно знал Гастона Галимара и передал ему многие тетради рукописи. На следующее заседание совета НРФ Галимар принес книгу Пруста. Но посвящение Кальмету не понравилось, особенно той требовательной группе, которая ратовала за чистоту
литературы. В ее глазах Пруст был светский щеголь, а его рукопись, едва раскрытая и перелистанная, «попахивала герцогинями».Пруст в НРФ: «Я бы хотел… сообщить, что есть шокирующего во втором томе, чтобы вам не пришлось, сочтя это непригодным для печати, читать весь первый том. В конце первого тома (в третьей части) вы обнаружите некоего господина де Флерюса (или де Гюре, я много раз менял имена), которого смутно подозревают в том, что он любовник госпожи Сван. Однако, как и в жизни, где репутации часто обманчивы и требуется немало времени, чтобы узнать людей, лишь во втором томе выяснится, что этот пожилой господин вовсе не любовник госпожи Сван, но педераст. Этот характер я считаю довольно новым — педераст мужественный, одержимый мужественностью, который ненавидит женственных молодых людей, а по правде сказать, ненавидит всех молодых людей вообще, подобно тому, как встречаются женоненавистники, много страдавшие из-за женщин. Этот персонаж довольно сильно распылен по самым разным частям, чтобы том отнюдь не напоминал специальную монографию, такую как «Люсьен» Бине-Вальмера, например… К тому же нет никакого грубого подхода к теме. И, наконец, вы можете быть уверены, что во всем произведении преобладает метафизическая и нравственная точка зрения. В итоге этот пожилой господин соблазняет привратника и содержит пианиста. Я предпочитаю заранее предупредить вас обо всем, что могло бы вас обескуражить…»
Андре Жид раскрыл рукопись наугад и наткнулся на фразу, где Рассказчик описывает свою тетю Леонию, «тянущую к моим губам свой скорбный лоб, бледный и увядший… где позвонки проступали, словно иглы тернового венца или бусины четок». Позвонки, проступающие на лбу… Жид дал неблагоприятный отзыв. [208]
Едва прервались переговоры с НРФ, как случилось «гнусное событие»:
Пруст госпоже Строс: «Уже из-за того лишь факта, что я порвал с другой стороной, мне пришлось смириться с поправками, о которых просил меня Фаскель. Однако позавчера я получил от него письмо, в котором он ясно и недвусмысленно говорит мне, что не может взяться за издание этого сочинения (все пересыпано комплиментами, но итог явно отрицательный, так что нечего к этому возвращаться; впрочем, он отослал обратно мою рукопись)… Увы! Я думаю, что был прав, когда предположил, что Кальмет не заручился никаким обещанием от Фаскеля, и что имено поэтому он меня с самого начала избегал. В любом случае это теперь уже неважно, и придется начинать все заново в новом месте, что весьма досадно. Не думайте больше об этом, мы с вами снова поговорим, когда я пришлю вам готовую книгу, пусть даже мне самому придется стать владельцем типографии, чтобы выпустить ее в свет. — Знаете, я хотел бы преподнести маленький сувенир Кальмету (который все же был очене мил, но не понял, что вообще ничего не сделать было бы лучше, чем сделать наполовину). Есть ли у вас представление о чем-нибудь таком, что ему пригодилось бы? Может, колода карт? (Кошелек? Портсигар? Но курит ли он? Колода для бриджа?) Поскольку я в нем больше не нуждаюсь, то сделать ему подарок сейчас не будет бестактностью. Но я разорен, так что не хотел бы тратить на это больше полутора тысяч франков. Однако, если это доставит ему удовольствие, хоть и обойдется вдвое дороже, я пойду на это с радостью…»
Госпожа Строс высказалась за портсигар. Марсель заказал его у Тиффани, из черного муара, с бриллиантовым вензелем: «Это чрезвычайно просто, очень красиво и стоит чуть меньше четырех сотен франков…» Но все в этой авантюре оборачивалось плохо; он принес свой подарок в редакцию «Фигаро» как раз накануне того дня, когда Конгресс [209]должен был избирать нового президента Республики и голова Кальмета была занята только этим.
Пруст госпоже Строс:
«Он меня даже не поблагодарил, так что не знаю, видел ли он меня вообще. Я принес его завернутым, он сделал какой-то рассеянный жест, и я положил его на стол. Сказал ему, что, дескать, это такая безделица, что даже не осмеливаюсь и т. д. Я это сказал, думая, что как раз наоборот, он увидит, какая это ценная вещь, и это добавит к моей щедрости благородство пренебрежения ею. Он же мне заявил: «Надеюсь, это будет Пуанкаре». Я ответил: «Тем хуже» и посмотрел на свой сверток. Его взгляд проследовал за моим, но, наткнувшись на пакет, движимый какой-то центробежной силой, тотчас же от него отвернулся и сосредоточился на чем-то другом. Последовала минута молчания, затем он сообщил мне: «Однако, возможно, это будет Деша-нель». Затем мы поговорили о Паме, и, видя, что он не вспоминает ни о Фаскеле, ни о портсигаре, я поднялся и ушел с убеждением, что завтра получу записку: «Дорогой Друг, ведь это же сущее сокровище», но никакой записки ни завтра, ни в другой день так и не получил…»
Когда Фаскель и НРФ вышли из игры, обескураженный Пруст смирился с тем, что свою книгу ему придется опубликовать за счет автора:
«Я не только оплачу все издержки, но хочу даже, несмотря на это, посулить издателю участие в доходах, если таковые будут, не из щедрости, а лишь бы заинтересовать его в успехе книги…» [210] Во всей его переписке того времени чувствуется озабоченность — как трудностями, с которыми столкнулся великий писатель, пытаясь напечатать свой шедевр, так и желанием привлечь к нему не только друзей, прочитавших «Забавы и дни», но и просто «садящихся в поезд людей, которые читают в вагоне».