В поисках синекуры
Шрифт:
Я вздохнул, с обреченной отчаянностью махнув рукой:
— Что уж теперь!
Старуха покачала седой прядью, выпавшей из-под молодежного платочка, повздыхала мне в лад, но заговорила строго, назидательно:
— Вишь куда силы тратишь? На баловство. Лучше б шефом поработал, картоху помог посадить. Польза обчеству. Чо тебе эти говорушки-говорки, оголодал, што ли? Их тольки я беру да еще бабки две али три. У тебе живот заболит. И сама б, веришь, не пошла, в огороде делов полно, а нужда: сынка грибками хочу угостить, приехал на недельку.
— Вот и ваш сынок не на картохе.
— Он у мене моряк, нужный человек. На Кубе был, Фиделя Кастру видел. А ты небось конторский писака, бумажки портишь.
Сощурившись, старуха придиристо изучала меня, вероятно надеясь смутить, окончательно пристыдить «несознательного из городу», ибо высказала мне — в этом она была решительно убеждена — самую голую, самую наиправдивую истину. И я почувствовал, что понемногу раздражаюсь, теряю уступчивую снисходительность, ранее выбранную для общения с этой старой женщиной, наверняка немало потрудившейся на своем долгом крестьянском веку. Теперь я понимал: старуха не так проста, «себе на хвост не наступит». Все сельское истолковывает по-своему — одним в упрек, другим в заслугу. И себя, конечно, не забывает выказать и пострадавшей, и заслуженной, и имеющей право наставлять в правде-матке кого угодно.
— Вы как-то, извините, — заговорил я, покашливая, скрывая вдруг прихлынувшее волнение, — все от своей печки пляшете... Зачем так делить? Одно, общее дело у нас. Вы — мы... Вот у меня соседи по кооперативному дому. Он строитель, она — почтальонша. Как устроились? Лучше некуда: продукты старикам из города возят, а те кабанов для рынка выкармливают. Капуста магазинная, картошка — тоже. Свою для весенней продажи приберегают. Хорошо это, как, по-вашему?
— По-нашенскому — очень дажеть.
— Так спекуляция явная!
— Хи-хи, — старуха едко, морщинисто засмеялась, протягивая в мою сторону темный скрюченный палец. — Я от печки... а ты с печки неудобно свалился. Может, они тоже на «Жигулях» кататься хочут?
— Не таким же способом...
— А я не допытываюсь, каким ты... Тоже, может, чего покупал-продавал.
— Ну, знаете...
— Знаю. Тебе — тольки поразговаривать, нам — жить. Живем как поживаем.
— Надо исправляться...
— Себя исправь: за бабкой полдня бегаешь.
— Да вы что, серьезно?
— Шутю, шутю! — Старуха вскочила, взяла корзину, чуть запрокинув, показала мне: — Глянь, мои говорки привяли. На што говорливыя, а мы их переговорили. Побегим али как? Мне корзину полную надо, сынок крупнай, грибки любит.
— Спросить вас еще хотелось...
— Этта на другом передыхе, во-он там, когда к дороге выйдем... Давай, ты — тем краем угора, я — этим.
Старуха склонила к земле голову, сноровисто пошла меж пеньков, обходя стволы деревьев, ныряя под кусты орешника, точно впрямь побежала. А мне после отдыха, разговора, обидно задевшего меня, словно был обозван глупцом, расхотелось бродить по лесу. Я опять подумал — не вернуться ли к машине, хватит мне этих майских, скользких, холодных грибов, да и зябко сделалось в размокших ботинках. Но тут же увидел пенек с говорками (будто старуха нарочно оставила их мне), срезал подчистую; прошел шагов тридцать — наткнулся на второй, более урожайный. И — загорелся азартом; ловко одолевал буреломы, прыгал по кочкарникам, зависал на ветках, перемахивал ручьи; присев на корточки, съезжал с обсохших крутых склонов, взвихривая прошлогоднюю листву... И все виделся мне там и тут, то впереди, то чуть сзади, оранжевый платочек старухи; вот он пятнышком, вот проблеском сквозь жидкую салатную березовую зелень...
«Нет, не обгонишь, — говорил я старухе, точно она могла меня слышать. — Я моложе и по лесам ходить умею, просто отвык немного, разомнусь, разогреюсь — не остановишь. Посмотрим еще, кто больше нарежет говорушек-говорков! И поговорю я с тобой решительно, начистоту: чем сама занимаешься, какую-такую полезную
жизнь прожила, почему раньше без шефов обходилась, а теперь хочешь на них верхом сесть да еще погонять? Может, и землю отдашь им в вечное пользование? Куда подевалась твоя вековечная крестьянская забота, если ты можешь сутками стоять в городской очереди за капустой, а сама не воткнешь в свою грядку и единого листика капустной рассады?.. Найду что сказать, дорогая бабуся, разбираюсь в актуальных проблемах и сам родом деревенский...»Так я возмущенно наговаривал себе и старухе, все отыскивая и беря грибы. Наконец увидел такую грибную поросль, что оторопел: большущий мшистый пень был от корневищ до верхушки густо, непроницаемо покрыт говорками? вот уж впрямь, подумалось, эти мелкие коричневые грибки с веселыми желтыми макушечками сбежались со всех ближних рощ холодного пустого леса посудачить, погреться в тесноте, но не в обиде, да и жутковато им, ранним, в хмурых чащобах, под сырым небом...
Я набрал полное ведро, утрамбовывая его, как для засолки, а пень лишь на треть очистился. Куда девать говорки, к тому же такие сочные, одинаково крупные, что называется, отборные? Грибник грибы не бросит, грибник голым останется, а грибы унесет из лесу... Я сбросил пиджак, рубашку, майку; рубашку и пиджак надел обратно, майку же, ее нижний край, перевязал скрученным носовым платком (есть опыт!) — получилась сумка с бретелями-петлями. Набил, уминая, доверху майку-сумку, вспотел аж, присел на оголенный пень, передохнуть и только сейчас заметил: небо потемнело, из него сыплется зябкая пыль мороси.
Солнце спряталось наглухо; полдня оно ходило среди серых рыхлых туч, то затухая, то ярко вспыхивая, как бы зорко приглядывалось к земле: стоит ли ее, такую несуразную после зимы, разогревать? И, решив, вероятно, что еще рано, надо сначала прополоскать хорошенько леса и долы, напустило дождь.
Я огляделся. Местность густо засинелась, деревья, кустарник, прочая лесная поросль начали сливаться в некие пласты, глыбы, словно возвращаясь к какому-то своему первобытному, единосущному состоянию. Покричал старуху. Молчание. Не слышалось и шоссе, утонувшее в дождевом пространстве. И я побежал, теперь из лесу, наскоро определив направление, указанное старухой.
Вскоре она отозвалась приглохшим длинным:
— Я-а-а ту-та-а...
Повернув на ее голос, замедлил бег (не заблудился — и то хорошо!), но не выбирал удобного пути по опушкам, просекам, все равно был уже мокр насквозь, исхлестан ветвями, облеплен паутиной, клейкой чешуей недавно распустившихся почек; мои коричневые полуботинки превратились в разношенные, чавкающие водой чувяки: вот уж впрямь драл и валял по бурелому медведь! Временами я окликал старуху, она отзывалась, я просил подождать, но старуха почему-то бежала стороной, немного впереди, и увлекая меня, и не давая догнать себя. Наверное, очень спешила. Лишь изредка слышался глохлый, вроде бы тоскующий голос ее: «Я... ту-у-та...» И чудилось мне: смутно мелькал за деревьями ее оранжевый платок.
Было в этом что-то комичное и диковатое. Я подшучивал над собой, сердился на старуху: «Крутит по лесу, ведьма!..» — а минутами почти нежно думал о ней: «Не бросила, выводит к дороге, добрая!..» Ведь отлично знал, что в подмосковных низинных лесах легко заблудиться, спряталось солнце — и вертись на месте... Но все же — почему столь длинный пробег у нас, неужели так далеко ушли от машины?
Через какое-то время старуха перестала отзываться, точно утонула, растворилась в водяной хмари, затопившей землю; не успев испугаться, я оказался на твердом, посыпанном гравием проселке и услышал справа сырое шипение шоссе. Вскоре вышел к нему, огляделся... и выругался от изумления и огорчения: я стоял на вершине того крутого подъема, где старуха влезла в мою машину.