В поисках утраченных предков (сборник)
Шрифт:
Вот, думаю, елки-моталки, не врал мой старикан про замок. Может, еще и фамильные драгоценности отыщутся.
Я спросил у Лены, что по-литовски означает фамилия Каралис. По-латышски это, например, «король»…
— И по-литовски «король», — сказала Лена. — Вы как писатель должны знать, что Лев Толстой гордился своей долей литовской крови…
Я сказал, что теперь тоже буду гордиться.
Лена просидела у нас до двенадцати. Она, как дотошливый кадровик, записала все, что я знал о своих ближайших предках, и дополнила карандашиком таблицу. Несколько раз я звонил старшей сестре и выведывал детали родственных отношений.
— Смотри, она может оказаться аферисткой, — волновалась сестра. — Лишнего не болтай…
Я обещал.
Отец Лены приходился мне четвероюродным братом.
Я почувствовал себя членом большого семейного клана. Поместье-замок в Литве, дядя Гинтарис в Америке… Может, еще какие родственнички объявятся — отвалят причитающуюся нашей ветви долю. Недаром я всегда проявлял некоторую независимость от толпы: все бегут — я иду не спеша. Все идут, как прогуливаются, — я бегу, как на пожар. Или все лезут в переполненный трамвай, а я на последние деньги останавливаю машину. Может, и впрямь во мне течет доля королевской крови?.. Или это просто дух противоречия, в котором меня обвинили на собрании октябрятской звездочки, когда я сказал, что не хочу, как все, быть космонавтом, а мечтаю стать водолазом?
Я проводил Лену до гостиницы и сдал ее швейцару.
— Вот так, — говорю жене, — наш род имеет древо с семнадцатого века. Скорее всего, я какой-нибудь князь! Прошу называть меня «ваше сиятельство».
Литовским князем я пробыл год. Точнее, с подозрением на диагноз «литовский князь». Не то, чтобы я ходил и все время думал: вот, едрена мать, я — литовский князь; но вспоминал иногда. Несколько раз я звонил в Москву и просил Лену прислать более древнюю часть фамильного древа, но ей было недосуг связаться с тетей Региной в Каунасе — то они с мамой переезжали на новую квартиру, то она готовилась на конкурс красоты, то ее шестеро собачушек, которых она подобрала на улице, приносили щенков, и требовалось раздать разномастное потомство знакомым…
3. Жаркий май в Стокгольме
В мае 1993 года я поехал в Стокгольм к своему знакомцу Улле Стейвингу — директору книжного магазина «Интербук». Улле обещал мне встречу с русской диаспорой и десятидневное проживание в гостинице за его счет.
Предполагалось, что подданные шведского короля, говорящие и читающие по-русски, прибегут в книжный магазин на Санкт-Эриксгаттан и будут стоять в очередь, чтобы купить книгу с моим автографом. А потом я расскажу им о современной русской литературе и отвечу на животрепещущие вопросы: «Правда ли, что роман «Тихий Дон» написал не Шолохов?» и «Сколько процентов от прибыли платят рэкетирам?».
В Стокгольме бушевал май. Улле поселил меня в многоэтажной гостинице при Хювюдста-центре, на десятом этаже, в номере 1022 — однокомнатная квартира со всеми удобствами.
Цвела сирень. В соседнем парке скакали по траве серые и черные крольчата. И шведы ездили на велосипедах, усадив в багажники своих шведят в пробковых шлемах и с сосками во рту. И жара стояла такая, что сиденье машины обжигало ноги, когда я в шортах залезал в салон.
Май в Швеции — мертвый сезон. Сплошные праздники. Из десяти дней, отведенных на мое пребывание в Швеции, рабочими оказались только три. Один из них — укороченным. О чем думал Улле Стейвинг, приглашая меня в мае, не знаю.
На бланке его фирмы назидательно красовался девиз: «Quality is never an accident. It is the result of intelligent effort» (John Ruskin). Успех, дескать, никогда не случаен, он результат интеллектуальных усилий. Так сформулировал Джон Раскин, философ. У нас в партийные времена выражались проще: «Как вопрос готовится, так он и решается». Результатом интеллектуальных усилий Стейвинга явилось мое безделье. И я как мог решал этот вопрос.
Уезжал к воде близких фьордов и сидел на берегу, скорее томясь вынужденным бездельем, нежели собираясь с мыслями или мечтая о чем-то. Такой я мечтатель. Сразу видно, что королевских кровей парень — помечтать любит. А работа ему по фигу.
В Стокгольме я был седьмой, что ли, раз, и шататься по центру или магазинам, которых панически боюсь, не хотелось.
Я и в Париже не ахал от восторга.Да и что Париж? Я же не из Жмеринки приехал. И не из Америки, как Хемингуэй, чтобы любоваться тесными улочками, садиками и кафе. Сходил в Лувр, залез на Эйфелеву башню, окунулся в Музей д’Орсе, пошлялся по улочкам Латинского квартала и Монмартру — тоска.
Если немцы расчетливы, то французы просто скряги и выстроили свой злащеный муравейник в центре Европы, как последние скупердяи. В чем его величие и красота, я так и не понял. В кафе, магазинчиках и ресторанах? Да, хороши окна, двери и мостовые. Но с вольным распахом питерских улиц, Стрелкой Васильевского и набережными Невы Париж сравнению не подлежит. Сена — как наш Обводный канал в районе Фрунзенского универмага. Нет, не поставишь в один ряд уютные кафешантаны и величественный замысел Петра… Столица парфюмерии и подтяжек… Петр, кстати, посмотрев на парижскую жизнь, сказал, что этот город не надо даже завоевывать, ибо он захлебнется в собственной мерзости.
Больше всего меня поразило, что сто восемьдесят тысяч кадровых военных сдались фашистам без единого выстрела. Личная свобода для них оказалась выше свободы государства. Свобода, равенство, братство — и хоть трава не расти. Может, это потому, что французы бьются до первой капли крови, а русские — до последней…
И кто-то из фашистских генералов, увидев на Нюрнбергском процессе французскую делегацию, удивленно поднял брови: «Как, мы еще и французам проиграли?»
Нет, Париж — это не мой праздник, хотя денег у меня тогда было прилично. Плюнул в Сену с моста Александра III, как просил поэт Виктор Максимов, и уехал на три дня раньше окончания визы — надо было права в ГАИ пересдавать…
Я тогда не знал стихотворений Николая Агнивцева, эмигрировавшего в 1921 году из России и вскоре вернувшегося:
Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон! Какой аккорд! Но пусть их рок! Всем четырем один шаблон дан, Один и тот же котелок! Ревут: моторы, люди, стены, Гудки, витрины, провода! И, обалдевши совершенно, По крышам лупят поезда! От санкюлотов до бомонда, В одном порыве вековом, Париж, Нью-Йорк, Берлин и Лондон! Несутся вскачь за пятаком! И, в этой сутолке всемирной, Один на целый мир вокруг — Брезгливо поднял бровь Ампирный Гранитный барин Петербург!Я еще не читал этих гордых стихов, но они жили во мне невысказанным ощущением. Так бывает.
«Что мне Париж, раз он не русский?!»
Шведы справляли праздник за праздником, Улле играл в хоккей на искусственном льду, навещал загородных родственников, иногда звонил мне в отель, иногда обещал появиться в магазине, в котором скучала рыжая эстонка Катрин, а я ездил к воде и томился жарой и бездельем. Купался, лазил по старым могучим деревьям, играл с мальчишками в футбол и слушал «Маяк» по транзистору. Всякий раз Улле со скандинавским спокойствием уверял, что скоро — может быть, уже завтра — в магазин привалит целая толпа поклонников русской литературы. Какая может быть толпа? Ведь я же, простите, не Битов или Евтушенко. Я Каралис. Широко известный в узких кругах.
Так вот о моей фамилии.
В тот день я заехал в магазин «Интербук», и, узнав от Кати, что Улле передавал мне большой привет, тихо выматерился, попил воды из холодильника и под стоны продавщицы о скуке в Швеции взял с прилавка телефонный справочник.
Открыл на букву «К». Карлсон, Карлсон, Карлсон… Полным-полно шведов, как у Эрскина Колдуэлла.
Karalis… и Dimitrius…
Я подозвал Катрин и попросил прочитать.
— Димитриус Каралис, — прочла Катька. — Это твой родственник?