В середине века
Шрифт:
– А как наказать? – допытывался я. – И разве не ясно, что мы после трех лет тюрьмы вконец обессилели?
– Все ясно. – Рощин равнодушно зевнул. – Но ведь и аэродром надо закончить, пока мы еще здесь. Думаю, часть заключенных для воодушевления остальных срочно подведут под новый срок, саботаж легко навесить каждому доходяге. А кое-кому влепят и вышку, как было в прошлом году на Секирке. Скит святого Савватия, зачинателя Соловецкого монастыря, отлично приспособлен для расстрелов – без суда и следствия, просто ткнут в тебя пальцем – и приговор!
Я обернулся к Витосу:
– Ян Карлович, вы старый чекист, возможны ли такие дела?
Он пожал плечами.
– Крайности… Но с другой стороны… Рощин правильно припомнил Секирку. Вы ведь слышали, что там было?
Да, я слышал о расстрелах на Секирной горе. Лагерники
…Должен отвлечься. Впоследствии я узнал, что комиссии по расстрелу заключенных весной 1938 года появлялись во всех лагерях и, наверное, во всех тюрьмах. И везде квота расстрелов фиксировалась заранее – видимо, из центра, – а для выполнения плана выбирали и бывших оппозиционеров, и обвиненных в терроре и шпионаже, и уголовников, и даже бытовиков и священников, и просто ослабевших, и «отказчиков» от работы – этих комиссии подсовывала администрация, чтобы избавиться от нежеланного контингента. «Пятьдесят восьмой» все же даровалась особая привилегия на расстрел, врагов народа было всего больше. В Норильске, где я прожил 18 лет, весной 1938 года было расстреляно около 500 лагерников, в основном – политические. Один из попавших в списки на расстрел, Мурахтанов, рассказывал мне, как избежал казни:
– Расстрелы уже шли по сотне, по полторы в сутки, ну, мы, натурально, тревожились в бараках: кого завтра вызовут? Я-то не психовал, всего пять лет дали, уже три отсидел, да и геолог, нужная специальность, зачем им я? А вечером нарядчик говорит: «Я сегодня – приказали – твое дело отобрал, так что завтра тебе на луну – готовься». В эту же ночь, в ранний развод я дернул из Норильска. Тундру я знаю хорошо, из припасов взял только сухари и сахар, и алло на восток. А в горах Путорана запутался среди болот и снежников. Дней через десять меня отыскала погоня с собачками. Ну, навесили тумаков, рожу раскровенили и притащили назад. А здесь уже никаких казней, расстрельная комиссия улетела обратно, только суд за бегство восстановил уже отсиженный срок – снова пять лет вместо оставшихся двух. Так я спас себе жизнь за небольшую плату – три дополнительных лагерных года.
Я впоследствии прикидывал, сколько же казней без суда и следствия совершилось среди отбывавших срок заключения в ту страшную весну 1938 года, вскоре после суда над «правотроцкистским блоком» Бухарина, Рыкова и других. Если сохранить всюду то же соотношение между числом заключенных, оставшихся в тюрьмах и лагерях, и выдернутых из них на казнь, какое было в Соловках и Норильске, то получается, что около 500–700 тысяч человек в течение одного-двух месяцев, без нового суда, без официального приговора, без права обжалования, даже без предварительного извещения, были внезапно выведены из мест заключения и расстреляны. Раньше говорили, что политика – искусство мыслить миллионами. Для Сталина казни меньше миллиона людей казались недостойными его размаха. Знаменитая пирамида из черепов, наваленных Тамерланом, кажется крохотной кучкой костей рядом с горами голов, вознесенных сталинскими палачами по его приказу.
…Слухи о том, что готовится наказание нерадивых, быстро обрастали убедительными подробностями. Лагерники передавали нам, что из Кеми на пароходе «Слон» (Соловецкий лагерь особого назначения) прибыло новое подразделение стрелков с оружием – к чему бы? И своих вохровцев на Соловках хватало, не иначе – особое задание,
что-то вроде спецотряда.Эти слухи терзали нас, мы лезли из кожи, чтобы выполнять производственную норму, но прыгнуть выше головы не получалось. Как-то я с ужасом убедился, что поднять лом еще способен и держу его не роняя, но бить им по каменистому грунту, чтобы выковырять оттуда небольшой валун, уже не в состоянии. «Дохожу», – с горестью подумал я о себе. Всего несколько лет назад, до ареста, я встречал жену на улице и нес ее на руках на третий этаж, перепрыгивая через две ступеньки – а она все же весила больше десятка ломов. Куда же подевалась сила, которой я гордился? Может быть, это тюремное словечко «дохожу» математически точно формулирует оставшийся отрезок жизненного пути? Но мне еще нет тридцати, разве это конец жизни? И я пересиливал себя, остервенело бил и ломом, и киркой вокруг валуна, но все же не мог выковырять его из гнезда, в коем он покоился ровно десять тысяч лет, с последнего оледенения, – так разъяснил мне знавший все на свете Хандомиров. Мы с ним изнемогали на пару вокруг этого треклятого валуна.
А затем произошло то, чего мы с таким страхом ждали. Утром никого не вызывали на развод на монастырскую площадь. В камерах скрипели двери, лязгали железные запоры и замки. Тюремные надзиратели со списками в руках отбирали отмеченных и переводили в другие камеры. Из нашей вывели троих: Рощина, Витоса и меня. Новая камера, бывшее монастырское служебное помещение, вмещала человек двадцать. Рощин вытянулся на койке и бодро объявил:
– Итак, на работу сегодня не пойдем. Люблю понежить косточки перед новым этапом.
– Даже если этап на Луну? – съязвил Витос.
– На Луне, Ян, еще не бывал, но надежды не теряю, – отозвался Рощин. – И, думаю, даже в небытие лучше проникать отдохнувшим, а не обессиленным. Недаром Ювенал умолял, чтобы mens sana in corpore sano, то есть чтобы в здоровом теле оставался здоровый дух.
Лишь в полдень начался вывод заключенных на стройплощадку. Нас, отобранных, не вызывали. И мы, не видя – на окнах висели щиты-«намордники», – слышали гул развода: полторы тысячи человек шумели на площади – наверное, обсуждали, куда подевались внесенные в списки. Зато после обеда нас повели на прогулку.
Всего, так я прикинул, отобрали человек сто. Прогулка была необыкновенной – не пять или десять минут, как все месяцы до того, а минут тридцать, у меня замлели ноги от долгого хождения по монастырской площади. И хоть шли мы строем по четыре в ряд, два стрелка, конвоировавшие нас, не кричали, чтобы не сбивали шаг, не нарушали равнения, не переговаривались. И мы, шагая вдоль угрюмых стен Преображенского собора, понемногу из строя превратились в толпу и уже не приглушали голосов, а свободно перекрикивались из конца в конец. А два наших стрелка соединились с третьим, чужим, и мирно курили, поглядывая, не пытается ли кто слишком близко подобраться к запретным воротам наружу. Но мы к ним не приближались, ворота открывались только во время развода.
Скоро мы поняли, откуда взялся третий стрелок. У стены впереди нас прогуливался одинокий заключенный, которого он опекал. Заключенный хромал, еле плелся. Наш превратившийся в кучку строй догнал его и на время прикрыл – стрелка это не волновало, он понимал, что «спецзаключенный», так мы мигом окрестили его, никуда не денется. Рощин быстро сказал мне и Витосу:
– Я знаю его. Прикройте меня, хочу с ним поговорить.
Мы сбавили шаг, другие тоже замедлили движение. Несколько минут Рощин беседовал со «спецзаключенным», потом мы снова разошлись – он остался позади, мы вышли вперед.
– Я с ним встречался на воле, – сказал нам Рощин в камере. – На одном из московских процессов он показал, что, работая в торгпредстве в Берлине, устроил тайную встречу Троцкого с Пятаковым в маленьком курортном городке. А Троцкий на параллельном процессе за рубежом предъявил документы, что в это время находился на пароходе, отвозившем его в Мексику и, стало быть, тайные его свидания с Пятаковым в Европе – враки. Моего приятеля, – Рощин назвал известную фамилию, – после процесса в Москве дополнительно к сроку физически обработали: был красавец, здоровяк – стал инвалидом. А чем он виноват? Свидание надо было приурочить к заграничной командировке Пятакова, а эксперты НКВД не позаботились точно выяснить, где тогда находился сам Троцкий. Одно хорошо – не расстреляли его, как Пятакова и других. Хоть инвалид, но живой.