В сетях Твоих
Шрифт:
Тогда и случилось. Порыскав по округе, Конев не обнаружил свой фотоаппарат. Он долго до того искал его в Интернете, обсуждая с многочисленными и заядлыми знатоками достоинства и недостатки. Конев с фотоаппаратом был сам себе художник – без промыслов владел всем. Поэтому без него выглядел неважно. Потерял, говорит, камеру свою. Жить теперь не могу. Потому иди, мол, ищи, спасай, друг – друга. Чуть не плачет, бедный. Сначала на песке сидел горестно. Потом встал, помял опухшее ото сна лицо и увидел на горизонте семь непростых фигур. Шли они далеко, гуськом, маленькие были, еле видимые. Но как-то напористо шли, с неприятной целеустремленностью. Словно за продовольственной разверсткой отряд. Будто на истребление собак специальная команда душителей. Как-то неуютно душе становилось при взгляде на их приближение. Как-то зябко. Еще и ветер этот постоянный.
Тут Конев и возбудился сильно.
– Это бесы, – говорит, – кабиасы. Точно знаю. Это они мою камеру взяли.
Фигурки приближались, становились видны в мелких деталях. У передней горгоньим сплетением развевались на ветру длинные волосы. У последней – торчали на голове небольшие, но рога. Идущие между ними были каждая по-своему неприятна. Не знаю, как у Конева, у меня же возникли разные предчувствия, большей частью тревожные. Но виду не подаю, стою спокойно. Здесь как-то всегда так – тревожно, но мирно.
А Конев раздухарился, от страху ли, с алкоголя вчерашнего, в крови дображивающего. А может, утрата любимой вещи его на душевное величие подвигла. Только встал он твердо на родную землю, уперся в нее ногами, грудь выпятил да плечи широко расправил.
А потом царственным жестом, как Калигула какой гладиаторам своим, широко рукой указал:
– Иди и отбери у них мой фотоаппарат!
Тут я огорчился. Не люблю, когда мне снаружи указывают. Хоть кто, будь ты сам Владимир Черно Горюшко. Да даже и Конев.
– Иди сам, – говорю, – Конев, и отбери, коли уверен. А я сомневаюсь, что они взяли. На севере так не принято.
– Так бесы же, бесы! – загорячился Конев. – Я чувствую.
– Ничего ты не понял. Здешние бесы внутри
Ну ладно, я к людям биться не пошел за правое дело, а Конев сам идти забоялся. А те, когда подошли, оказались польскими туристами. Почему польскими, чего здесь забыли – неясно. Только никакие не бесы. Который первый шел, с длинными волосами, – вообще детский врач из Белоруссии, проводник их по России. У последнего же просто шапка охотничья на голове была, с ушами стоячими. Встали они неподалеку от нас, разложили снедь на обломках корабля старого. Бутылку достали. Когда я познакомиться подошел, сразу стакан мне налили, испуганно как-то. А то не испугаться: я большой да борода уже за несколько дней выросла. Да север опять же в чужой незнакомой стране. В России, где все опасно, где сам воздух несет в себе весть о смерти. И о жизни тоже. Думаю, если бы я по наущению Конева фотоаппарат у них спросил – свой бы отдали с радостью. И потом молились бы, что так легко отделались от опасных русских мужиков.
От водки я отказался, она на спирт плохо ложится. Поговорил с поляками о том о сем, о жизни, о рыбалке немного да и пошел восвояси к Коневу. И такой за спиной вздох радости и облегчения услышал, что улыбнулся невольно. Приятно иногда быть страшным для окружающих, без всяких к тому усилий.
– Ну чего, Конь, плохо ты о людях думаешь. Не брали они твоей камеры. И близко не видели.
– Они врут, я знаю, они бесы, – слегка Конев застрял на северной тематике. Так бывает. Внимания обычно на это не обращаешь, потом само проходит.
– Я знаю… – продолжал долдонить Конев.
Тут Ленка Заборщикова и позвонила:
– Не вы вчера фотоаппарат потеряли? А то наша молодежь нашла в песке. Приезжайте, коли так.
И тут вспомнилось. Мы же вчера еще в Кузомень ездили. Жалко ведь столько проехать и не половить. Задергался я, потому что забыл внезапно, где живу, утратил чувство локтя. Потому что не было лицензий, а потом вдруг появились. У тех же девчонок, что неприступно в домиках колхозных по торговле этими бумажками сидели. Вчера – не было, сегодня – есть. Да и не за деньги, не за взятки – ласковое слово, шоколадка да улыбка пристальная, благожелательная. Красивые поморочки по деревенским улицам ходят, морок на тебя наводят, тень на плетень.Сорвались мы с Коневым вчера под самый вечер. Уже выпившие крепко были, но в машину сели, и ну по пустыне колесить. Благо внедорожная у меня, песка не чуяла. И такое счастье беспредельное вдруг охватило – ни преграды, ни засады впереди. Лишь ровный бескрайний песок повсюду да безграничное море вдалеке. Да небо над тобой, где Бог – твой единственный судья. Да земля родная, северная, которую любишь за невзрачность, неброскость, за силу ее и страдания. И воля в душе, неограниченность рамками – ты сам себе человек, и совесть в твоем нутре не даст тебе сорваться на злое. А весело, пьяно, разгульно за рулем, по пустыне, кругами и зигзагами, вдоль и поперек, и смех, наружу рвущийся, и крепость пальцев, в руль вцепившихся, и мотор, взревывающий весело на очередном бархане, и веером песок из под колес – то-то счастье доброе! И вечно мрачный Конев тоже хохотал и наслаждался, видимо. И снимал, фотографировал, любил все вокруг. И чайки участвовали в нашем весельи, порывисто сигая с высоты и вновь взмывая вверх. Не было предела свободе. Лишь сон сморил задолго за полночь. А утром мы искали фотоаппарат.
Ну ладно, делать нечего. И хоть стыдно за вчерашний разгул, но не очень. Поедем с молодежью общаться с местной. Заодно и на Ленку Заборщикову еще раз посмотрим, на красивую и добрую. Чего-то двух дней не прошло, как на природе, а всякая женщина красивой кажется. Или не кажется – на самом деле здесь все так? Или бесы крутят, или промысел божий. Все близко, все рядом, и душа потому слабая и крепкая здесь, одновременно, так тоже бывает. Очищается потому что мгновенно, а в чистоте и сила, и слабость. Правильность. Не ходите, дети, в Африку гулять. Езжайте лучше на Русский Север!
Другой день – не то, что прежний. Куда как вольно было вчера веселиться. Сегодня по-другому все. Небо опять низкое, не волю обещает – гнетет унылой совестью. Из низких туч бусь летит, мелкая, как мошкара, пронзительная, как недобрый взгляд. Сильный ветер несет ее параллельно земле, и спрятаться невозможно, промокаешь сверху, снизу, со всех сторон. Недаром и цвет туч – бусый, такой же неприятный, сырой, сомнительный. Сопутствуя буси и тучам, ее несущим, едем мы с Коневым, едем прочь от моря, надышавшиеся соленого вольного ветра. Едем на встречу с молодежью, спасать коневский фотоаппарат. Ведро свое я спасал один, потому решаю в переговорах не участвовать. Пусть Конь сам выкручивается пробкой из тугих молодежных объятий. В том, что они будут тугими, я ни минуты не сомневаюсь – нашей молодежи если попало что в цепкие руки – вырвешь с трудом. Конев тоже это знает, а потому сидит понуро, готовится. Потому что нужно очень грамотно провести переговоры, пережмешь чуть – можешь и в морду за свой же фотоаппарат получить. Конев умный, он догадывается, что помогать разговаривать я ему не буду. Хотя если в морду – то я, конечно, с ним. Куда ж его бросишь, худощавого. А разговаривать – нет, не хочу. Буду лучше Ленкой Заборщиковой любоваться. Мою первую жену тоже Ленка звали. Так остро у нас все начиналось. Так же остро и закончилось. Много лет уже прошло, а душа до сих пор болит. И дочка старшая – мой на всю жизнь укор, умница-красавица. Я раньше выл порой, когда напивался, и скучал сильно. А теперь ничего, держусь. Только молитву свою повторю, вроде и легче. Она простая, из двух слов всего. «Ну ладно», – так говорю. Лена нас встретила у своего домика, на окраине деревни. В нем она и лицензии на рыбу от колхоза продает. Дом старый, покосившийся весь, песком наполовину занесенный. Да и все дома в Кузомени такие. Будто проклял кто деревню – ни травинки, ни кустика. Песок везде носится, струится, вьется. Несколько месяцев так, пока снег не выпадет. Тогда снег точно так же струится.
И кладбище в Кузомени страшное. Стоят кресты на высоченных столбах. Песок то придет барханом, то опять уйдет, развеется повторяющимся сном. Тогда могилы может обнажить. Потому глубоко хоронят, под самую землю. А кресты высоченные, на случай нового песка.
Только река спасает Кузомень. Жирная река Варзуга. Медленно течет она между барханов. А в глубине ее идет на нерест семга. Большое стадо. Одно из немногих, оставшихся в живых.
А еще люди спасают. Вон Ленка стоит, улыбается синими глазами. Второй день знакомы, а радуется, нас увидев. Видно, нелепо мы выглядим с Коневым, печальные потерянцы. Приехать не успели, как ищем уже вещи. С молодежью общаемся.
– Ну пойдемте, горемыки, отведу вас к ребятам, – серьезно говорит, а глаза лучатся, как кусок внезапный неба голубого посреди серых туч. За такими глазами куда хочешь пойдешь. Вот и мы обреченно пошли за Ленкой на неприятную встречу.
Молодежь уже ждала нас. Состояла она из двоих синих от наколок, черноротых от отсутствия зубов пацанов лет по пятьдесят. Была она не первый десяток лет пьяна и с трудом держалась на ногах. Но дело свое знала туго.
– Мы идем с моря, а он лежит в песке и мигает. Зелененьким таким, – рассказ молодежи получался живой и веселый.
– Мигает, – подтвердила вторая молодежь, видом еще поизношеннее первой.
– И мы ведь не украли. Мы просто взяли, потому что лежит ничей, – располагая знанием закона, умело по местам расставляла все первая.
– Да, не украли. Если бы украли – тогда другое дело. А так – первое, – слегка не совладала с разумом вторая.
– Потому деньги нам нужны, – первая не теряла мысль, пусть даже и простую.
– Деньги, – утвердительно упала головой вторая.
– А без денег не дадим. Потому как нашли, а не украли, – первая облегченно закончила рассказ.
– Пятьсот, – обреченно сказал Конев. Денег было немного.
– Да не, мало. Мы же не украли, – молодежь была по-хорошему настойчивой.
– Ну хорошо, тысячу. Ребята, больше правда нет, – Коневу было неловко. Я сидел в машине, не выходил до поры. Фотоаппарата в руках у молодежи не было. К тому же она принялась гадливо хихикать, видя смущение Конева.
– Две тысячи, – отхихикав свое, строго сказала молодежь. Конев покраснел.
– Ребята, имейте совесть, – вступила тут в разговор Лена. Слова ее, видимо, имели цену – молодежь слегка затревожилась, переступила с ноги на ногу.
– А чего ты, Ленка? Мы же не украли, – аргумент их был железный. Они сами верили в него.
Конев вообще часто краснеет в присутствии молодежи. Я вышел из машины и стал рядом. Я вообще большой и хмурый. Кто знает, что у меня на уме.
– Ладно, полторы, – смилостивилась внезапно молодежь.
– А где фотоаппарат-то? – я спросил, не имея ничего худого.
Молодежь как-то сникла.
– У Власьича он. Мы ему за пятьсот рублей заложили.
– Ладно, пятьсот Власьичу, и пятьсот вам, за то, что не украли, – Ленка строгая была еще красивее. – И перед людьми чтоб не стыдно было!
Странная эта логика убедила молодежь. Недовольная, она сдалась.
– Только пятьсот нам сейчас сразу. А у Власьича сами заберете. Мы же не обманем, – и, зажав в кулаке мятую бумажку, устав от долгих переговоров, молодежь заторопилась в ведомом только ей направлении. Видимо, туда, где восстанавливают силы. По пути из соседнего двора к ней присоседилась еще пара молодых. Мы их не заметили, в глубокой засаде они ждали того или иного исхода. В случае драки могли подбежать сзади.
– Хорошо, когда хорошо, – заулыбался Конев.
– А вы больше ничего не теряйте, – строго сказала Лена. – А там, может, фотографий пришлете, если делали. Я денег могу дать.
– Не надо денег, я так пришлю, – заволновался возбужденный Конев, размахивая вновь обретенным сокровищем с огромным объективом.
– Места у нас красивые, – так же строго, без улыбки сказала Лена.Лена, которая незапамятно женой моей была, тоже строгая. А я глупый тогда был, не приведи господь. Хоть и умный, отличник по всем предметам, боксер юношеский да душа нараспашку. Еще начитанный, много вредной литературы прочел, про доброту и любовь.
И она тоже глупая была, Ленка. А в одиночестве юношеском есть такое отчаяние несусветное, что порой кажется, что жить невмочь одному, без малейшего ответного луча. Вот мы и кинулись друг к другу, оголтелые, лишь бы прижаться, лишь бы почувствовать, лишь бы не одному в темноте. Глупая она, юношеская любовь, а такая красивая. Так больно становится, когда по прошествии лет вспоминаешь ее. Не знаю, за что меня Ленка тогда полюбила, а я ее – за улыбку. Первый раз увидел, как она улыбнулась, и пропал. Изгиб губ был красивый, жалобный, немного нервный. И все, и понеслось. И такой водоворот закружил, что очнулись уже вместе. А потом несколько лет – и очнулись уже врозь. Но вот услышал недавно пожилого английского певца: «I saw you, I knew you, I touched you when the world was young», – и так внутри все затряслось, потому что вспомнил, как в городе Николаеве, в гостинице, отпущенный в увольнение на два дня и впервые женатый, обнимал сзади свою первую женщину, которая стояла нагая у окна и смотрела вдаль на темный город и Черное море и лицо у нее тихо светилось от счастья…Кому куда, а нам с Коневым пора было собираться прочь от моря. Иначе мы могли остаться здесь навсегда. Слишком уж вписались в здешний пейзаж, слишком сроднились с ним душой. Со временем мы могли бы стать местной молодежью, и судьба дарила бы нам время от времени различные подарки – фотоаппараты, компьютеры и прочую приятную технику. А мы бы отдавали ее людям, за небольшую плату, ибо были бы доброй молодежью. Но нас звал, ждал к себе Дикий лагерь. Он издалека шумел, обещая грозную радость – волю, а что может быть сильнее этой радости? Там, в Диком лагере, не было власти, кроме изредка появляющегося рыбнадзора. Там в большом количестве копились русские мужики со всей страны, промчавшиеся сотни и тысячи километров, чтобы ощутить древнее счастье борьбы с рыбой. Там в маленьких будочках сидели прекрасные девушки, продающие лицензии на ловлю, к ночи они все предусмотрительно куда-то исчезали. Там, в Диком лагере, люди жили по законам справедливости и чести, как понимали их они сами, а не как внушал им подлый телевизор. Там мужики пили, дрались, мирились и добывали добычу, чтобы есть ее. Я был уже в Диком лагере с другом-охотником. Меня очень тянуло туда еще.
Стали потихоньку собираться. Неспешно. Очень уж хорошо было здесь. Редкое удовольствие – чувствовать себя чистым. Я не про тело – за несколько дней без душа мужчина превращается в грязное животное, которое запахом своим отпугнет любого хищника. Особенно если с алкоголем – все в ужасе бегут от него, за исключением подобных. Я про душу. Север – это очень важно для любого, я уверен. Потому что сам прошел уже многие стадии – от недоумения, удивления, легкого, а потом и тяжелого изумления, через дикий азарт – к спокойному, вернее, глубоко запрятанному любованию и восторгу, который нет-нет да и прорвется наружу. На севере очищается душа, сначала грубо, с теркой и наждачкой, потом все мягче – с разговорами и плачем, потом опять грубо. И так – бесконечный процесс. Ну а каким он должен быть? Вечные вопросы на то и вечные. Без мыслей о них жить становится плоско.
Конев же пока на второй стадии. Я брал его сюда дважды, заботился о нем, теперь он смело рассуждает о тяготах и преодолении. Ну ладно. Все равно в каких-то моментах он был гораздо лучше многих, которые начинали плакать или жлобить. Он, по крайней мере, старается понять. Вот и теперь говорит:
– Знаешь, поморы твои никому не интересны. Никому на фиг не нужны. Ну были, жили, плавали, и что?
– Дело не в поморах, – не люблю я объяснять, а приходится. – Представь, вот все мы русские, гостеприимные, дружелюбные, любвеобильные. Но это официально и сверху. А копни чуть вглубь – мы же злые как черти. Мы близкого загрызть готовы за малость. У нас Гражданская война до сих пор не кончилась. У нас раскол в крови! А поморы – единственные из русских, у кого вся злая энергия и воля уходили не на битву с себе подобными, а на борьбу с морем, с севером неуютным. Вот крест поморский, ты думаешь – могила. А часто – указатель, примета для идущих о коргах опасных и прочих несчастьях. Острова порой в море насыпали, чтобы кресты поставить и людей предупредить. Оно и Богу приятно.
– Да не верю я в эти сопли.
– Ну и не верь. А я в сказках лоцманских читал: «Чего отец мне преподал, то и я людям память оставлю для спасения и на море убережения. Человек ведь я…»
– Сейчас так не выживешь, хоть в городе, хоть в деревне.
– Деревню ты не трожь, не знаешь. А в городе нечего тогда и стонать по утраченному да смысла искать. Приняли, что волки, и живите так. Только сюда зачем многие едут? Сидели бы дома и пели бессмысленные песни про большие города.
– А я, а мы… – заторопился спорить Конев, но тут быстро-быстро лодка к берегу подошла, из нее пять очень пьяных мужиков вывалилось. Лица у них были грубыми, одежда грязная, движения размашисты.
Конев насторожился:
– Эти точно бесы какие-то, – зашептал.
Мужики меж тем в мрачной решимости устремились к давно стоящей возле нас машине, паркетнику «Ниссану», штуке дорогой, модной, но бестолковой. Торопливо достав из нее бутылку, они жадно пустили ее по кругу. Полегчало. Лица их посветлели, утратили тяжесть. К следующей они уже радушно приглашали нас.
– Мужики, на Индеру не ходите, нечего делать. Мы неделю там, ни поклевки.
– А откуда сами?
– Из Челябинска мы.
– Ну тоже свои, северные, считай.
– Да северные, южные – все русские.
– Да, парни, за вас…
– И мы за вас.
– Вот не думали, что здесь все люди такие приятные. Вчера водка кончилась, так нас какие-то поляки напоили.
– Да здесь всегда так, все братья.
– Чего ж в других местах иначе?
– Это уже сложный вопрос. Но будете у нас в Челябинске, сразу звоните. Вот телефоны. Свозим везде, порыбачим.
– И вы к нам.
– Не преминем.
Быстро так пообщались, мгновенно подружились. Обнялись напоследок с теми, чьих имен-то не успели как следует узнать. А такое чувство братское – аж слезы на глазах.
– Давайте, мужики, удачи! Мы помчались. А вам в Дикий лагерь нужно.
– Туда и едем. Счастливо в пути!
И новые, малознакомые братья наши вскочили в свой «Ниссан». Вернее, водитель вскочил и натужно поехал сквозь песок. Остальные привычно, тяжелой трусцой побежали следом. Еще в нашей видимости они дружно сзади подталкивали низкорослого «японца». Паркетникам в пустыне тяжело.А нам пути другого не было, только в Дикий. С веселой обреченностью тронулись и мы. Вообще, в Диком лагере ничего страшного нет. Кроме русских мужиков, там еще полно леммингов. Такими же веселыми оравами шныряют они повсюду, роются в мусоре, играют в брачные игры. Они гораздо симпатичнее крыс, опять же – дикие зверьки. Поэтому никто на них не обращает внимания. Лишь изредка какой пьяный вознамерится дать пинка особо бесшабашному. Да промахнется по ловкому юрку и с крепким русским словом повалится на спину. Так, бывает, и заснет, успокоенный. А нет, подымется – глядь, и лицо просветлело от осознания уклюжести смешного быстрого зверька и неуклюжести своей. Как-то люди в Диком в основном хорошие. Плохие сюда не едут. Или не доезжают. Может, в этом дело – зачем плохим лишения и тяготы, когда на юге – женщины и фрукты. Туда лежит их своевольный путь. Ну а у нас на Варзуге – туман.
Мы быстро добрались до деревни по уже знакомой дороге. Опять полюбовались из окон на красавицу церковь, о которой тщательно печется отец Митрофан. Проехали дальше по улице. Потом она кончилась. Просто уперлась в реку. Дальше пути не было. Дорогам суши наступил конец.
Тупик был запружен несколькими десятками машин. От старых «Жигулей» и «Москвичей» до навороченных «Хаммеров» и «Мерседесов» – всем было тут место. Все стояли рядом, плечом к плечу, и никто не толкался локтями. У всех была одна цель.Стали быстро разгружаться. На смену созерцательной неге пришел воинственный азарт. Хватило уж красот, пора было брать рыбу. Рядом с нами таскали вещи двое парней из «Хаммера» с московскими номерами. Ярко упакованные, с дорогими снастями, они тем не менее улыбались широко и открыто. Север уже полечил их. Немного позже я увижу одного из них, навзничь лежащего в поморской лодке. Ноги его в кислотного цвета сапожках будут бессильно болтаться в воде. На лице сквозь сон пробьется блаженная улыбка. Он с головой будет накрыт пьяной русской нирваной. Конечно – алкоголь. Но больше – добрая свобода здешних сильных мест.
А пока:
– Парни, пошла рыба-то?
– Пошла-пошла, езжайте быстрей, наловитесь.
– А берет на что?
– Вот на такие блесны, на «тобики». На, бери, у меня много еще. Удачи!!!
Их лодка отвалила от берега.
А мы принялись искать себе Харона. Спросили у мужика, копавшего огород у ближайшего дома. Тот принялся звонить кому-то по мобильнику. Пока разговаривал, резко сменилась погода. Спряталось солнце, налетел сильный ветер и пошел снег.
– Сейчас Македоныч подойдет, – сказал огородник и, не смущаясь, стал снова перелопачивать землю с насыпавшимся уже толстым слоем снега. – Скоро картофель сажать.
Мы с Коневым понятливо переглянулись.Македоныч подошел быстро. Странные они, эти поморские старики. Кожа на лице задубелая, словно голенище старого кирзового сапога. А глаза молодые да голубые. Спина сгорбленная, руки – лопаты гребные. А походка твердая, по воде, как посуху. Это он когда лодку свою на мелководье вытолкнул да принялся помогать нам вещи таскать.
– Да спасибо, мы сами, – пытались возражать.
Не стал и слушать:
– Чего ж я, деньги возьму и стоять-смотреть буду?
Так и носил наравне с нами, а палатка у меня нелегкая, да байдарка еще тяжелее. Благо тушенки в рюкзаке поубавилось, от спирта половина осталась – разводящий не ленился разводить. Но смотрю, приуныл чего-то мой Конев, призадумался. То ли погода давит, то ли неизвестность томит. Я-то уже знаю, на что иду, мне море в ноги, небо в голову. Кстати, и развиднелось оно опять, разлегчалось. И только я радоваться начал, что вот, сейчас, совсем уже близко тот миг, когда на берегу ты вместе с большой рыбой ведешь свой важный для тебя и для нее спор, что чувствуешь себя природным незлобивым существом, пуповиной-леской связанным с праматерью своей – семгой, тут-то телефон и крякнул последний раз перед лагерем, где связи нет. Эсэмэска пришла нежданная. Еще не чувствуя худого, я открыл ее.
«Ах ты, сука позорная, мечтатель хренов», – написала мне та, без которой я долгие годы уже еле выживал. Потому что другом была и подругой одновременно. Потому что мудрой казалась и ласковой. Потому что если б я не пил эти годы, то, наверное, сдох – ведь алкоголь лишь и способствует сжиганию любви.
– Ну ладно, – сказал я сам себе и оттолкнулся ногой от близкого дна. Македоныч завел мотор. А Коневу я ничего не сказал, он и так большой птицей нахохлился посередине лодки. Только нос унылый свисал да глазки черные испуганно смотрели.
– Ну ладно, поехали, – это я уже вслух, чтобы отвлечь раскричавшееся сердце.