Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Все рассуждения свои я рассуждал на следующую ночь, когда угомонился, затих на час Дикий лагерь. Кое-где струился дым от догорающих костров. С разных сторон доносился рычащий мужской храп. Он странно гармонировал со стоящей кругом тишиной. Тишина была родиной. Русские люди спали на своей земле.

Мне не спалось. Я сидел и думал о многом. О том, почему правители наши уже век поголовно происходят из народа, из нас же, а счастья по-прежнему нет. О том, почему нас, русских, не любят за границей страны, а внутри этих границ мы сами не любим друг друга. О том, почему у нас нет мудрых стариков, старцев, которые научили бы отличать нас черное от белого, острым безжалостным лезвием рассекая зыбкую границу между небом и землей и не допуская этим прикосновения к сладким губам врага. Почему даже лучшие из нас врут, и не от этого ли постоянно напряжена и болит душа. Почему мы гадим на своей природе. Почему живем в постоянном говне и не пытаемся хотя бы лично отойти немного в сторону.

Глобальные эти вопросы измучили меня, и я стал думать о личном. О всех, кого любил, их сладко было вспоминать по очереди и вместе, и только я забылся – боль высекла слезы из глаз. Такая острая и непредсказуемая, что возопил я, неверующий и смышленый прежде: Господи, за что?!!!

«А за это, за это и вот за то. И помнишь еще – за это тоже», – хорошо, когда сам себе можешь трезво отвечать на такие вопросы.

Было близко-близко к выходу солнца из-за ближайшей сопки. От жирной реки Варзуги пошел пар. Стих совсем и до того небольшой ветер. Зашевелились в прошлогодней листве просыпающиеся лемминги. Заворочались в палатках мужики. Протарахтела первая моторка, привезшая из деревни продавщиц лицензий. Тоненько вскрикнул кто-то в бесовской палатке. Пискнула птичка Божия. Я вытер глаза грязной от пепла ладонью и поднялся на ноги. Сегодня я должен был поймать рыбу.

Я точно знаю, что нет рыбы красивее и благороднее семги. Это даже не рыба, это – разумное существо, особой стати рыбный народ. Так умно и уместно все устроено в его жизни, от рождения и до смерти. Из родных рек уходит она в далекие моря своей юности и проводит там несколько лет в никому не известных занятиях, словно познает мир во всей его сладости. Затем, повзрослев, возвращается на родину. За многие сотни километров чует она вкус родной воды и приходит точно к тем рекам, где родилась. По пути к нерестилищам перестает питаться и только убивает, поморы говорят «мнет», сорную рыбу, которая может повредить ее потомству. После нереста скатывается обратно в море, чтобы продолжить жизнь, сделать еще несколько циклов, от свободы до любви, совсем как человек. А в реке остается

стадо нянек, которое охраняет общее потомство, само не питается ничем, потому сильно худеет и в конце концов гибнет, жизнь на благое дело положив.

Трудно поймать семгу. Она рвет сети и избегает ловушек. Потому строили раньше сложные лабиринты, чтобы запутать ее, чтоб не выпустить. Но и тогда бежала их большая часть.

Лишь во время любви, во время пути на нерест, можно легко поймать ее. Как и человек, теряет она тогда голову и бросается на любую наживку. Как и человек, хочет защитить свое потомство и в благородстве своем становится легкой добычей. Нет вкуснее рыбы семги.

Я долго, оскальзываясь на прибрежных камнях, бродил вдоль реки. Возбуждение, азарт, гоняющие вверх и вниз по течению, утихли, и пришла усталость. Я в разных направлениях хлестал воду спиннингом, и каждый раз блесна приходила пустой. Иногда ее сильно дергало, и сердце тогда замирало в радостном предчувствии, но это были всего лишь речные водоросли, которые податливым пуком приплывали потом вслед за снастью. Счастья не было. Не было и удачи. Снасти мои, привезенные из далекой от моря местности, были скорее щучьими, нежели семужьими, и я начал ярко осознавать еле видимую раньше разницу. Я был глуп, неумел, неудачлив и беспомощен. Рыба не шла ко мне. Так же точно любая женщина чувствует недостаток твоей энергии, если ты устал и слаб, и любые говорения, шутки, изысканное кружение будут бессмысленны. Слабый остается голодным.

Я думал так и медленно отчаивался. Неспешно текла жирная река Варзуга, гораздо быстрее ее бежало время лицензии, уходила, ускользала от меня моя рыба. Где-то в глубине воды, за камнями, в медленных водоворотах обратного тока, что бывает возле глубоких ям, стояла она, отдыхала после борьбы с рекой и смеялась надо мной. Вернее – подсмеивалась, настоящие женщины никогда не смеются открыто, с окончательной бесповоротностью. Они всегда дают шанс.

В тщетных этих надеждах прошли последние полчаса. Подушечки пальцев уже сильно болели, стертые грубой лесой. Та, в свою очередь, начала путаться и виться в кружева, устав от бесконечных забросов. Многочисленные смененные блесны отдыхали в беспорядке в пластмассовом ящике. Последней я нацепил «тобик», подаренный нарядным москвичом. Нацепил, не веря уже ни во что, слишком уж аляповато раскрашен неестественными, кислотными красками был он. Но так же думаешь порой о людских игрищах – кому нужны их дешевые, злые кривляния. А потом глядишь – и сам уже пляшешь под общую прелестную дуду. Всех нас легко обмануть.

Она взяла быстро и яростно. Несколько раз успела всплыть, блеснуть ярким серебряным брюхом, отчаянно рвануться в глубь, извернуться, выстрелить против течения, притвориться усталой и вновь рвануться с предсмертной искренней силой. Я сам не успел испугаться и поэтому был неумолим. Тупо, пыром, пер ее на берег. Не было ни времени, ни пространства – лишь мы с ней. Мы были единым существом, связанным, как пуповиной, толстой плетеной лесой, которую невозможно разорвать. Я не помнил себя, не было рук, ног, ушей – ничего. Лишь в глазах бился серебряный огонь. Очнулся я, когда она уже лежала на берегу, не сумев разорвать нить, но сломав напоследок, в последнем излете, крючок обманной яркой снасти, уйдя от него, но уже на берегу, уже опоздав. Она освободилась в смерти, и это был единственный способ, единственный метод свободы. Для нее. Возможно, для меня. Вероятно – для всех.

Я сидел на берегу жирной реки. Тихо плескала о камни проходившая мимо вечная вода. Лежала рядом мертвая царевна – красавица серебрянка. Солнце медленно выплывало из-за сопки. Начинался новый день. Последний. Здесь.

Я шел к навесу, бережно неся ее на руках. Прекрасное прохладное тело ласкало мои ладони своей ласковой тяжестью, своей неземной гладкостью. Оно было и в смерти стремительно. Я был очень рад ему. Я был счастлив ей.

Под навесом за деревянным столом сидел нахохлившийся, лохматый со сна Конев и пил свой утренний чай. Сладкий и горячий, он был здесь его единственной едой, кроме спирта.

– Конев, я поймал ее! Я поймал свою рыбу! – Я был переполнен счастьем, громок.

– То-то я гляжу – идешь надувшись. Смотри, под навес не влезешь, – завистлив и точен был мой друг. Он умеет так, по-разному и одновременно.

Неслышно подошел Македоныч.

– Словил? – Он вскользь посмотрел на мою рыбу, скользнул по ней корявым пальцем. – В каком месте?

– За мысом, у камня, где водоворот, – ликовал я.

– На больничке взял, – констатировал Македоныч.

– …??? – кончились мои слова.

– Там яма у берега. Там ослабелая отдыхает. Другая же посередине прет.

«Ну ладно», – опять подумал я.

Мы печально собирались уезжать. Почему-то так здесь всегда – тяжело, неприкаянно, никаких тебе бытовых условий. А душа накрепко прикипает к северным местам. Так, что, покидая их, отдираешь ее с болью, и долгое время потом сочится еще она сукровицей. Читал я про Бориса Шергина, великого поморского писателя, что когда жил он уже, старенький и слепой, с несостоявшейся судьбой и разрушенным здоровьем, приживалом на даче знакомых в Подмосковье, то уехал племянник хозяев на Север в путешествие. Вернувшись же оттуда, впал в длительный, слезливый, нескончаемый запой. Все ругали племянника, совестили, кляли на чем свет стоит. И только мудрый Шергин увещевал всех ласково:

– Не ругайте, не ругайте его. Вы не знаете, что такое Север!!!

Уложили вещи, разобрали собранную было Коневым байдарку. Он под конец похода решил, что совсем уже окреп, и даже сумел сделать лодку. Весь дикий лагерь с интересом ждал нашего отплытия: байдарка – редкое судно в кругах матерых рыболовов. Но поднялся сильный полуношник, вспенил воду и погнал баранов по широкой реке. В такую волну соваться на воду не хотелось, и под усмешки лагерных жителей мы сложили лодку обратно в мешки. Все это усилило и без того тяжелую грусть. Уезжать в цивилизацию не хотелось так, что усталые руки сами опускались вниз и роняли на землю различные грузы. Нам опять помогал Македоныч. Палатка, спиннинги, мешки с байдаркой были снесены в лодку. Канистру с остатками спирта мы подарили благодарным мужикам. Самое ценное – пластмассовое ведро с засоленной семгой – я любовно носил везде с собой. Конев крепился – у него не было такого ведра. Заварили прощальный чай. Сели кругом с новыми друзьями, бесы уехали на день раньше. Во главу стола посадили Македоныча.

– Как жить, старик? – все не унимался с расспросами я. – Как разобраться в этой стране, где люди злы и добры одновременно, где ничто не движется вперед, а все только по кругу, где подвиги похожи на преступления, и обратно все тоже похоже? Где на словах вместе, а на деле все люди – враги?

– Почему семга мелкая идет? – интересовало практичных мужиков.

Моим глупостям старик улыбался устало, рыбакам же ответил коротко:

– Залома не стало давно.

– Что есть «залом»? – надменно спросил новичок, по виду – типичный питерский.

– Залом – самая крупная семга была, в бочку не влезала, вот ей спину ломали, чтобы поместилась. За десять килограмм вся, а то и в тридцать попадала. Она поздно шла из реки в море, последняя, перед самым льдом. А у нас был рыбнадзор, – Македоныч вдруг разговорился.

– Фамилия как?

– Не наша фамилия, Прищепа, то ли Прилюба какой, не помню уже сейчас. Но такой идейный – все знал, как правильно, ни в чем не сомневался никогда. Тюрьма так тюрьма рыбаку, раньше строго было. А потом власть да научники решили реку перегородить. Сами все вычислили, ни стариков, ни прочего народа не спросили. То ли с вредителем семужьим боролись, то ли еще с чем глобальным. Сеть поставили в октябре.

– Дальше чего? – даже бывалые заинтересовались.

– А ничего. Прилюба этот несколько месяцев пришибленный ходил. Так-то раньше хорохорился да сеть ставить помогал. А через месяцев несколько проговорился: «Не будет больше залома, мужики, – говорит. – Ходил я по реке в конце той осени. Все берега колобахами такими мертвыми усеяны были. Разом все стадо вывели. С ним и вредитель пропал. Некому вредить стало».

– И где он теперь, идейный этот?

– Не знаю, пропал потом. Уехал куда, наверно. Теперь в другом месте служит.

Мы допили чай, поручкались с мужиками и сели в лодку. Македоныч дал течению отнести ее от берега и завел мотор. Тот затарахтел тихо, не нарушая лежащего вокруг покоя. Его ничто не могло нарушить. Ни наши новые друзья, отчего-то решившие проводить нас до ближайшего мыска, медленно бегущие по берегу с явной похмельной одышкой. Ни плеск семги, которую тащил то на одном, то на другом берегу удачливый рыболов, сразу сгущающий вокруг себя пространство хорошей, азартной зависти. Ни даже взлетающий с завидной периодичностью вертолет, возящий совсем богатых в верховье реки, где они тешили самолюбие на нерестовых ямах. Все это знала и видела не один раз жирная река Варзуга. Всю людскую доблесть, боль, гнев и отчаяние впитала она в себя и теперь текла мудро и неторопливо. Все было, и все будет. Только бы не совсем в бесовское бесчинство впадали насельники земли, и тогда будет идти в глубине воды большое стадо рыбы, движимое любовью.

Так же неторопливо, как река, правил лодкой старик Македоныч. Есть вещи, о которых не принято говорить, вот он и молчал. Есть вещи, о которых говорить бессмысленно, и он не говорил. Но меня опять черт за язык тянул:

– Македоныч, а вот у отца Митрофана мы были. Вроде ничего мужик, церковь восстанавливает, книги пишет. Вы как к нему в деревне относитесь?

– А плохо относимся, – без заминки, как о давно решенном, отозвался старик.

– Почему? – я сильно удивился.

– Да понаставил всюду крестов своих, новых, не наших.

И таким холодом древнего раскола дохнуло вдруг, что жутью пробежал по коже дальний ветерок. Ведь прошли века, почти забылись войны, и лишь непримиримая память честной веры не простила дочери своей принятия искуса. Так и вкусившие однажды не простят обмана революции. Будут молчать и помнить.

– Ну что, до дома напрямки? – Македоныч, казалось, не заметил нашего волнения. – Давайте, приезжайте еще. Осенью приезжайте, тут совсем красиво будет. И листопадка пойдет, самая крупная после залома. Приезжайте, остановиться у меня можно будет, изба есть свободная.

– Я очень хочу, я обязательно приеду, – сказал я, а Конев промолчал. Его уже изо всех сил тянуло в цивилизацию.

– Ладно, до встречи тогда. Бог вам в помощь. И мне тоже – гавры еще проверить нужно до полной воды, – старик легко оттолкнул от берега. Лодка как по маслу пошла по успокоившейся к вечеру воде.

Мы быстро уложили вещи в машину. Хотелось ехать – не тянуть саднящей горечи прощания с любимыми местами. Благо к нам они были спокойны, не назойливы – дали рыбы, ветром приласкали да водой окропили – на том спасибо. Сантименты для тонких душою. Мы же за несколько дней здесь покрылись грубою коркой грязи, копоти, запахов, радости. Мы вновь были сильны для мира. Черт нам был не брат.

А когда выехали из деревни и дорога вновь прошла у моря, не смогли не остановиться на прощание. Был уже поздний вечер. Ветхая серая дымка раненого северного лета висела над водой. Само же море было темно-синее, спокойное и неприветливое, как усталая от жизни старуха. Тихо и замкнуто лежало оно перед нами. Где-то невдалеке покрикивала стайка птиц, сидевшая на воде. Негромко постукивала уключинами рыбацкая лодка, угадываемая в темном силуэте. Размыто чернели всплывающие в отливе камни. Дальше было совсем сине, мрачно, беспросветно. И вдруг что-то случилось! Что-то чудесное грянуло, произошло! Невероятный, безумный, отчаянно-веселый солнечный луч вырвался из узкой щели между низкими тучами и горизонтом. Он вырвался, и ворвался, и вдруг окрасил все золотом, неприкрытым, непредумышленным золотом счастья. И на темно-синем фоне засверкали – больно глазам и душе – камни, птицы, поплавки сетей. И возле них, в золотой ладье, медленно перебирал, тянул золотые сети сверкающий человек. В сетях этих светлым золотом билась сиятельная рыба.

Через месяц я позвонил Коневу. Соскучился по нему, да и как-то замолчал он после поездки. – Не ругай, не ругай меня! Ты же знаешь, что такое Север, – сказала трубка хриплым коневским голосом.

Вместо послесловия Новые поморские сказы имени Шотмана, или мифы «нового реализма»

Эстетство – это расчет: взять без страдания,

даже страдание превратить в усладу!

Не будьте эстетом. Не любите

красок – глазами, звуков – ушами,

губ – губами. Любите все душой.

Эстет – это мозговой чувственник,

существо презренное, пять чувств

его – проводники не в душу, а в пустоту.

От этого

один шаг до гастрономии.

Марина Цветаева

Судьба Бориса Шергина давно мучила меня. Великий писатель и собиратель, донесший до нас поморскую говОрю – старый русский язык, что сладок словно мед для измученного корявой современностью слуха, он был кто? Реалист, модернист, сказочник, интепретатор? Наверное, сказочный реалист. И язык этот давался ему, тек весело и свободно, норовисто бурлил и ласково шутил в его сказах и притчах. Но потом, преодолеть пытаясь жизненные беды, писатель вынужденно (думаю, уверен) пытался написать все тем же языком рассказы о новых героях – о Ленине, о Сталине etc. И, несмотря на все ухищрения и старые приемы, язык ушел. Он выскользнул сквозь пальцы, не принимая ложь, а в руках осталась сухая мертвая оболочка. Не помог ни реализм, ни сказочность, герои не были героями и не рождали мифа. В чем причина трагедии? Возможно, в древней истине, что настоящее искусство не прощает лжи. Старый реализм этим частенько грешил.

Из всего предисловия для меня ясно одно – сейчас я буду рассказывать две истории про выдру. Вообще, в хитросплетениях психологических нюансов деление поведенческих мотиваций современного человека, изрядно затуманенное декларируемой повсеместно адаптивностью, на черное и белое для меня порой радостно и необходимо. Так вот, одна из историй про выдру будет чудесная, а другая – отвратительная.

Одна молодая привлекательная женщина питала слабость к отставным военным мужчинам. Тут были и воспоминания о детстве, проведенном в военном городке бравых летчиков, и приязнь к простоте суждений, и любование общей подтянутостью. Поэтому, когда в купе поезда дальнего следования ее попутчиком оказался чудесный полковник с пышными усами и седеющим ежиком оправданной прически, симпатия не заставила себя ждать долго. Нет-нет, ни о каком интиме речи быть не могло, молодую женщину сопровождал ее пожилой отец, да и нравов она была достойных, то есть строгих. Но симпатии приказать никто не мог, да и должен не был.

Полковник оказался приятным собеседником, много видел и потому знал, обладал острым наблюдательным взглядом и бойким языком. Ко всему прочему он был еще и заядлым охотником, а природа – одно из немногих явлений в современном нам мире, которое не дает окончательно скиснуть душе. Молодую женщину потряс именно охотничий рассказ собеседника. Однажды тот охотился на выдру и метким выстрелом ранил ее. Выдра спряталась. Под какие-то коряги. А наш герой, умудренный значительным жизненным опытом в самой разнузданной в мире стране, знал – живое существо перед смертью очень боится остаться одно. Ему обязательно нужен кто-нибудь подобный, тогда легче. Поэтому и солдат погибших зачастую находят в воронках и других укрытиях по двое, тесно прижавшихся друг к другу.

Полковник все это знал. А еще обладал важным умением. Увидев, что зверь недостижим в хитросплетениях укрытия, он закричал голосом смертельно раненной выдры. Всем сердцем потянувшись к страдающему собрату, настоящая выдра вылезла из спасительных корней и была добита бравым охотником.

У меня есть чудесный друг. Он очень тонкий (даже внешне), талантливый и печальный. Пишет, фотографирует, лазает по лесам. Не человек, а пароход. Легкий пароход называется глиссер. Человек-глиссер. Следующий рассказ принадлежит ему. Я – лишь неумелый передатчик страстной и завораживающей истории.

«Ехать на Север страшно. Особенно в незнакомые места. Будь даже у тебя ружье, палатка, байдарка, спиннинги и сети, опыт выживания – безумно страшно все равно. Этому страху нет названия, и оправдания ему тоже нет – ты давно уже живешь в цивилизации, ты знаешь, что земля почти вся освоена, что на том же Севере, в самых непролазных лесах, ты встретишь какого-нибудь московского безумного туриста, а местные жители будут слегка насмешливы, но в трудную минуту всегда помогут. Ты охотился, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы, выходил из самых замысловатых плутаний – страху наплевать на все твои достоинства. Ты взрослый, ты отец и муж – ему все равно. Кто-то перед выездом сутками не спит, ходит с остекленевшим взором и нервно вздрагивает на вопрос о спичках. Кто-то много ест, словно стремится насытиться впрок перед неминуемыми лишениями. Кто-то пьет. А у меня слабеет желудок. Медвежья болезнь посещает меня еще в городе. Я мучаюсь ею, но молчу. Брат же мой, верный попутчик и соохотник, страдая тем же недугом, любуется собой. Стоит нам вырваться на волю, в леса – счастью его не бывает предела. Рыбача, собирая, дыша, он еще и раблезиански щедр на иные плоды и радостные рассказы о них.

В тот раз мы взяли в путешествие мою жену. Девушка она привычная, боевая и походная, не раз уже пряталась в палатках от медведей и в дыму от комаров. Но на третий день живописания братом своих подвигов не выдержала и она:

– Ребята, хватит, – взмолилась полуобморочно, – давайте о чем-нибудь другом поговорим, чудесном.

– А о чем чудесном еще можно говорить? – искренне удивился брат.

– Вот, например, я в озере вчера видела прекрасное животное выдру, – не сдавалась жена.

Брат напряженно думал несколько секунд. Затем лицо его просветлело:

– А меня с утра так выдрало…»

Одному мальчику мама купила аквариумную рыбку, сомика. Он долго мечтал именно о такой – вроде бы некрасивый, даже безобразный, а очень полезный. Сплюснутая широкая голова с длинными выростами-щупами, пятнистое тело неприятного зеленоватого оттенка. Но зато – присоска. Могучая присоска с толстыми жадными губами. Губы эти находились в постоянном движении, сидел ли сомик на листе подводных растений или рывками продвигался вверх по гладкому аквариумному стеклу – губы шевелились. Сначала мальчик думал, что рыба бесшумно говорит что-то, одно и то же, видимо, очень важное – губы шевелились одинаково: «вот-там, от-ман, кот-мам». Мальчик заходил в зоомагазин и часами наблюдал за чудесной рыбой, силясь разгадать ее тайну, печальную и однообразную. Лишь через много дней его заметила продавщица, сначала долго и зорко наблюдала за ним – не стащит ли чего, а потом подошла и спросила.

– Вот-там, от-ман, – от смущения мальчик с трудом смог объяснить, чего он ждет от рыбы.

– А, этот, – усмехнулась созревшего вида девица. – Ничего он не говорит. Он от грязи стекла чистит. Потому полезный очень.

Она ушла, успокоенная. А мальчик не поверил ей. Он совсем не разочаровался в этом сомике. Да, полезный. Да, чистит. Но еще и говорит при этом что-то важное – мальчик это точно знал, видел глазами, чувствовал ужасом приобщенности к тайне.

С того дня он буквально замучил маму уговорами. Уже знал, что для нее лучшее – это польза всего на свете, и напирал особенно на это. Доказывал, как чисто станет в их аквариуме с маленькими глупыми гуппиями, когда там появится такой чудесный сом. Доказывал – и доказал.

В выходной, один из лучших в жизни, они поехали в магазин. Они купили сомика у той же вольготной за прилавком продавщицы. Они взяли пакетик с водой и накачанным туда кислородом. Они посадили туда меланхолического сомика, который тут же стал чистить изнутри полиэтиленовую гладь. Для мамы, чтобы ей понравиться. Потом они втроем сели в автобус. Мама тут же повстречала знакомую и стала с ней разговаривать, а мальчик вытащил из-за пазухи пакет с водой и рыбой. Сомик чистил. Вернее, нет, мама не смотрела сейчас, – он говорил. Он шептал беззвучно, отчаянно, безнадежно, словно хотел о чем-то предупредить, спасти: «вот-там, от-ман, кот-мам».

– Мам, а как мы назовем нашего сомика? – без имени есть только половина вещи, рыбы, чувства. Так если есть любовь – она целиком, а половина не называется никак.

– Не знаю, подожди, не мешай, – мама увлеклась обсуждением важностей.

– Ладно, – мальчик не расстроился, он уже привык.

В руке колыхался пакет с водой. Рыба шептала в нем. «Остановка улица имени Шотмана», – сказал водитель. «Шотман ты мой, Шотман», – прошептал мальчик, бережно укладывая неустанную рыбу обратно за пазуху.

А теперь я попытаюсь свести воедино двух выдр и Шотмана, чтобы попробовать порассуждать о «новом реализме».

Для начала тезисы:

1. Название это лично мне греет душу, так как напоминает забытый сейчас неореализм в кинематографе. А он дал огромное количество открытий и прозрений о человеке, жизни, смерти, прочих важных материях. Этого я бы желал и новому реализму в литературе.

2. Деление литературы на реализм и модернизм, по-моему, условно. Я бы сказал, что модернизм и постмодернизм – это тоже реализм, только вычурный и болезненный. Опять же, примером выдр и Шотмана я попытался иллюстрировать широту возможностей реализма, и даже не в фантазийных неумелых нелепостях, а в самой окружающей нас жизни, которая дает неисчерпаемые возможности для словесных полетов и душевной эквилибристики.

3. Конечно же, «новый реализм» – явление не новое. Это продолжение традиций всех предыдущих видов реализма, начиная с классического, продолжая социалистическим и заканчивая магическим. Хотелось бы думать, что он впитает в себя и нелегкий опыт постмодернизма, без лишней, впрочем, увлеченности формальным конструированием абстрактных смыслов, уводящих в пустыню от живой, яркой, сочной, больной, непредсказуемой жизни.

4. Термин «новый реализм» мне кажется оправданным, ибо о чем бы еще сейчас спорили критики, писатели и читатели, что бы еще вносило движение в достаточно инертный мир литературы. Как верна народная мудрость, что под лежачий камень не течет вода, так верно будет и утверждение – если постоянно двигать камни, под одним из них обязательно найдется ключ. Поэтому пускай будет «новый реализм», пусть он борется, определяется, проигрывает, побеждает. Пусть живет.

5. И все-таки в попытке определить его черты я попробую назвать несколько качеств, на мой взгляд, присущих ему. Впрочем, качества эти желательны и мечтаемы, и нет уверенности в том, что они проявятся в полной мере в произведениях людей, кто сочтет себя «новыми реалистами». Однако очень хотелось бы, чтобы они (качества) проявились как можно ярче. Вот они: вчувствованная внимательность к жизни, ко всем ее светлым и темным проявлениям, любовное любование ей, небоязнь ее. Предельная, а порой и запредельная искренность, тяжелое бремя обнажения души – только тогда ее кровоточивые движения будут интересны. Сопереживание, жалость, боль, иногда через отрицание их, но все же имея пробуждение лучших чувств как конечную цель. Разнообразие методов, форм, плясок, гримас и телодвижений, незацикленность на простой описательности. Боязнь гламурной изящности как неискренности и открытой грубости как неумелости. Радость. Боль. Жизнь. Правда.

Когда год назад мы собирались с моим другом на север, в Терский район Мурманской области, то очень боялись. Северная неизвестность жутко страшит. Тогда я рассказал другу про мальчика и про Шотмана. Тот внезапно возбудился. Я, кстати, не смог ему объяснить, не знаю и до сих пор, чем занимался Шотман как человек и революционер. Вот есть в городе улица Анохина, так про того известно, что на одной из маевок он зачем-то ударил ножом полицейского. Тем и стал почитаем. А Шотман – не знаю. Мы полезли в Интернет. Первое же воспоминание какого-то знатного большевика гласило, что Шотман был с Лениным в ссылке и тот им весьма увлекался. Из фразы этой еще яснее стала иррациональная, надмирная природа Шотмана. Мы ехали на машине тысячу сто километров, и друг мой постоянно думал о Шотмане. Он вдруг понял, что имени Шотмана может быть все что угодно: рыба имени Шотмана, море имени Шотмана, небо имени Шотмана, воздух его же имени. Потом он подумал, что не только предметы и явления, но и действия могут быть именными: прыгнуть имени Шотмана, закричать имени Шотмана, выстрелить имени Шотмана.

Мы приехали в поморский поселок Умбу, и Шотман с новой силой охватил нас. Нас поселили у последнего циркача Кольского полуострова, члена компартии Вити. Он действительно двадцать лет работал в московском цирке, потом вышел на пенсию и живет теперь на родине. Витя говорил так много и быстро, что насмерть завораживал обилием слов и идей. Мы медленно ехали на машине, Витя проводил экскурсию по Умбе. «Вот это дом, в котором я жил, а это мост, с которого я упал», – Витин монолог был нескончаем. Иногда я нажимал сильнее на газ, чтобы побыстрее покончить с этим могучим потоком, но тогда и Витя начинал говорить гораздо быстрее. «Шотман», – одновременно подумали мы с другом, чувствуя, как туманится сознание. Наконец наступил вечер. После сдобренного обильными Витиными рассказами ужина я сломался. Тысяча сто километров за рулем дала себя знать. Заснул накрепко. Друг же мой с Витей целую ночь еще ходили по улицам в поисках умбийской любви, пока не осознали, что главный трюк в самбо – не получить в умбу.

На следующее утро мы вырвались от Вити и добрались наконец до жирной реки Варзуги. Там поймали по первой в жизни семжине. Там ощутили вкус победы над огромной умной рыбой. Там возбудились так, что не спали сутками, и мимо текла медленная река Варзуга, а майский ночной воздух звенел, наполненный солнцем и прозрачной пустотой. Какая-то невиданная сила передалась нам от убитых рыб и вот уже, не сомкнув глаз, часами вещали о великом Шотмане, о жизненной ярости, о новом реализме. А собравшиеся вокруг нас рыбаки, съехавшиеся сюда со всей страны, завороженно слушали эти бесконечные рассказы и смеялись в нужных местах, а в других – плакали. Это была ночь имени Шотмана.

Где здесь реализм, новый ли он – я не знаю. Но то, что через благотворящую природу, через поморскую речь, которую в других местах отыщешь лишь в далевском словаре, через королеву-рыбу и жирную реку удалось прикоснуться к какому-то древнему, юному, вечноживому мифу – несомненно. И может быть, поиск, отыскание, работа с мифом и есть главные принципы нового реализма?

Поделиться с друзьями: