В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
И соответственно Верлена влекут к себе текучие, переходные миги, блуждающие отсветы и тени, а не звонкие краски, смазанность, а не нажим рисунка, наброски мельком:
Средь необозримоУнылой равниныСнежинки от глиныЕдва отличимы.То выглянет бледноПод тусклой латунью,То канет бесследноВо мглу новолунье.Обрывками дымаСо стертою граньюДеревья в туманеПроносятся мимо.Здесь
Мастерство Верлена, который только слыл наивной «птицей, поющей на ветке», искушено выучкой в кругу парнасцев – к ним он смолоду примыкал, пока не выпестовал собственный голос, вернее, уменье исповедоваться вполголоса. Он музыкален, как никто, пожалуй, из стихотворцев Франции, вплоть до того, что смягченное, как в народных причитаниях, заунывно колдовское звучание, порой отодви гая у него в тень содержательную наполненность слова, само по себе смыслоносно:
Осени стон –Как похоронЗвон монотонный.Тьма за окном,Все об одномПлачется сонно.31
Верлен П. Собрание стихов в переводе Валерия Брюсова. М., 1911. В 1908 г. книгу своих переводов из Верлена выпустил и Ф. Сологуб; она перепечатана в сб.: Созвучия. Стихи зарубежных поэтов в переводе Иннокентия Анненского, Федора Сологуба. М., 1979.
В поддержку своей звукописи Верлен немало обновил в отечественной силлабике, нарушив обычай чередовать мужские и женские окончания в рифме, введя в широкий обиход непарносложные строки и ряд других приемов усиления напевности.
А вместе с тем Верлен остро и метко наблюдателен. Слов но бы невзначай, набрасывает он зарисовку подчас простой цепочкой безглагольных назывных обозначений, как это стал делать тогда же в России Фет («Шепот, робкое дыханье, трели соловья…»). Он придает ей воздушную легкость рос сыпи впечатлений тем, что вовлекает едва упомянутые им вещи в стремительное круженье-мельканье и вдобавок насыщает, окутывает своим переживанием так, что не различить, где предметное, внешнее, а где переживаемое, внутреннее: у него «дождится-плачется» безлично – разом и в осеннем городе, и в опечаленной душе.
И в сердце растрава,И дождик с утра,Откуда бы, право,Такая хандра?О дождик желанный,Твой шорох – предлогДуше бесталаннойВсплакнуть под шумок.Откуда ж кручинаИ сердца вдовство?Хандра без причиныИ ни от чего.Хандра ниоткуда,Но та и хандра,Когда не от худаИ не от добра.Горожанин по всем своим привычкам и вкусам даже тогда, когда он попадает на природу, Верлен владел секретом быть «по-разговорному сверхъестественно естественным» (Пастернак) – в его письме просторечный оборот нигде не выпирает, изящно встроен и тем приглушен.
Задушевно-певучая простота Верлена, бывшего – сравнительно с максималистами Рембо или Малларме – реформатором без запальчивости, вполнакала, неповторима и одновременно – узловое звено в преемстве самых, быть может, лиричных лириков Франции, тянущемся от средневековых труверов и Шарля Орлеанского к Аполлинеру
и Элюару.Соломинка смиренномудрия
Жермен Нуво
Среди тех, за кем во Франции закрепилось прозвище «проклятые», самый близкий к Верлену по жизненной судьбе и духу – такой же, как и он, неприкаянный пере кати-поле и тоже искавший в христианстве тихую гавань Жермен Нуво (1851–1920). По разным причинам Нуво не сумел вовремя напечатать подготовленные было им рукописи своей лирики: «Доктрина любви» в 1881 г., «Валентинки» в 1887-м. Потом, в сорок лет пережив мировоззренчес кий кризис, сделавшись богомольным паломником, который кормился подаянием и находил себе пристанище на чердаках, Нуво уже сам решительно противился стараниям своих дав них друзей опубликовать хотя бы часть этого наследия (под латинским псевдонимом Humilis – «Смиренный»); в результате оно было собрано из выходивших посмертно отдельных книжек только к середине XX века.
Душевная расколотость Нуво неискоренима, и вместе с тем он парадоксально целостен. Он аскет и язычник не просто попеременно, а бывает – слитно: одновременно певец жарких плотских радостей и мистической благодати, природы во всей ее телесности и духа во всей его высветленности. В обоих случаях – и здесь основа его просто душного всеприятия – Нуво самозабвенно исповедует «любовь к любви», земной и небесной, счастье поклоняться ее дарам, нежно обожать творение и всякую в нем тварь. По тому-то он так легко, естественно переходит от молитвы к страсти и обратно, от грезы к чувственности, то перебирает четки псалмов, то вывязывает гирлянды мадригалов. В устах Нуво с его очарованной детскостью само упоминание о любви звучит как старинный деревенский заговор ото всех напастей:
Мне все невзгоды нипочем,Ни боли не боюсь, ни муки,Ни яда, скрытого вином,Ни зуба жалящей гадюки,И ни бандитов за спиной,И ни тюремной их поруки,Пока любовь твоя со мной.Что мне какой-то костолом,Что ненависть мне, что потугиКорысти, машущей хвостомУгодливой дворовой суки;Что битвы барабанный бойИ сабель выпады и трюки,Пока любовь твоя со мной.Пусть злоба черная котомСвернется – не сверну в испуге,Неотвратимым чередомПриму несчастья и недуги;Чисты душа моя и руки,И что мне князь очередной,И что мне короли и слуги,Пока любовь твоя со мной.И та же мечтательно-мягкая родниковость – непосредственная до изумления, наивная до странности – подкупает в раскраске словесно-стиховой ткани у Нуво, старавшегося овладеть, по его признанию, «языком духов, колдунов и фей». Недаром повелось сравнивать эту лирику с витражной живописью старинных деревенских церквей его родного Прованса, хотя изысканно-нервными перебоями пульсирующих в ней ритмов, да и самой кроткой проповедью смиренномудрия как спасительной соломинки от сердечного разброда и житейских невзгод, она выдает свою принадлежность куль туре позднего, клонящегося к закату XIX века.
Самозащита смехом
Шарль Кро
В отличие от Верлена и Нуво с осенявшими их рано или поздно надеждами на веру как на заслон от «болезни конца века», другие «проклятые» – далекие от христианства Кро, Корбьер, Лафорг – лишены даже столь шаткой опоры в своих попытках хоть как-то совладать с властью над ними недобрых чар упадочничества. Но, коль скоро самих помыслов об этом они все-таки не бросают, их последним, единственным и нередко тщетным оружием оказывается само ирония, помогающая взглянуть извне на собственные незадачи и тем как бы приподняться над ними, отчасти их снять, одолеть, пусть ненадолго и во многом мнимо. Исповедь обычно приправлена у них поэтому толикой усмешки самых разных оттенков – от озорной, дразнящей, до едкой, скрежещущей, – над своей неизбывной кручиной, а заодно и надо всем на свете. И это порождает в тогдашней французской лирике струю гейневскую, так сказать, оксюморонную: проникновенность, ершистость, жалоба, мольба, каламбур здесь помогают друг другу.