Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:

Великовский сам создал жанр своих работ, на французский лад выстроенный, на российский взвихренный, по-французски сложно-стильный, весь стилевой игрой пронизанный, по-российски пограничный, синтетический, неопределимый, выламывающийся из всех жанров, ни в один не вписывающийся и все превосходящий, сам он определял его как «…эссе, располагающееся на стыке собственно литературоведения, социальной психологии, истории философии и еще чего-то трудноуловимого, что условно решился бы назвать исповедальным со-размышлением» (с. 10).

Но в книгах Великовского есть и другие определения, и хотя это и наиболее емкое, оно далеко не исчерпывающее.

Великовский

всю жизнь писал о Камю. Камю был не просто его неизменным собеседником, его нравственным камертоном, он был его alter ego, и трудно отделаться от ощущения, что говоря об эссеистике Камю, он говорит о себе: «В работах, посвященных своим собратьям по перу и художественному творчеству вообще, Камю еще больше, чем в других своих трудах, выглядит мыслителем-эссеистом с тем редко встречающимся за пределами Франции обликом, какой складывался там веками от Монтеня до Алена. Среди философствующих эстетиков германской выучки он слишком писатель, среди высказывающихся об искусстве писателей – слишком философ. Он лишен вкуса к остраненным ученым исследованиям, для него анализ материала не самодостаточен, а служебен и насквозь личностен: по преимуществу это самоанализ, когда опосредованно уясняются собственные устремления. С другой стороны, Камю не довольствуется проницательными, остроумными, но дробными и разрозненными высказываниями: ему важно включить их в стройную вереницу посылок, доводов и заключений, вместе дающих нечто тщательно продуманное и подогнанное во всех звеньях.

…Отсюда – биографически и логически отправной взгляд для Камю на творчество прежде всего со стороны самого творца, который берется, впрочем, отнюдь не изнутри, не в психологическом, а, скорее, в онтологическом разрезе» (с. 148).

Если заменить в приведенной выше цитате «Камю» на «Великовский», характеристика будет на первый взгляд абсолютно точной, хотя на самом деле лишь затемняющей суть.

«То, что поэт пишет о собратьях по перу всегда является его метафизическим автопортретом», – утверждал Бродский. Мне возразят: «Великовский не был поэтом». Был, – утверждаю и настаиваю, – затем и пишу, чтобы сие утверждение отстоять.

О доле метафизического автопортрета в портретах Великовского, о соотнесении и сочетании того и другого в его книгах разговор еще впереди, но и поверхностному наблюдателю ясно, что ни в границы литературоведения, ни в границы философской эссеистики книги Великовского не укладываются.

Никоим образом не был затронут он и просветительством того особого толка, что был детищем нашего невежества, хотя сделал для истинного просвещения больше кого бы то ни было.

Он «слишком писатель».

Великовский не писал о французской литературе, он писал французской литературой, она была его чернилами.

Мераб Мамардашвили говорил своим студентам: «Я вместе с вами размышляю не о Прусте, я Прустом думаю о чем-то». Так и Великовский Камю, Рембо или Бодлером «думает о чем-то».

Задаваться вопросом, почему именно такой материал Великовский выбрал для создания труда всей своей жизни столь же бессмысленно, как спрашивать поэта, почему он не написал свою книгу прозой, а прозаика, почему он не написал вместо романа поэму. Такова была природа его дара.

В литературе, как и в истории, нет сослагательного наклонения. Произведение существует таким, каким оно существует. В данном обличии. Точка. Однако задуматься о том, что стоит за этим выбором материала, весьма поучительно.

Отбросим сразу, как малозначимые, любые ссылки на обстоятельства места и безвременья, извечные российские обстоятельства, любые предположения о том, что Великовский, подобно другим своим сверстникам, «ушел в литературоведение», ибо не имел возможности быть философом.

Да, в России добрых три четверти века не было места «чистым философам», но и после фактического

исчезновения цензуры Великовский продолжал писать о том же и так же.

И сегодня его книги не несут отпечатка времени, достаточно перелистать его «Грани “несчастного сознания”» [109] или «Умозрение и словесность», чтобы убедиться в этом. Быть может, они лишь стали более прозрачными для широкой публики, проступила стройность логики не замутненная избыточной новизной материала.

109

Великовский С. Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Камю. М.: Искусство, 1973.

Нет, объяснения придется искать в складе дара, в самой природе таланта, «редко встречающейся» не столько за пределами Франции, сколько за пределами стиха.

«Культура искони была и пребудет духовным домогательством жизненного Смысла – согласия между предполагаемой правдой сущего и полагаемой правдой личности, – писал Великовский. – Из века в век возобновляется искание возможностей такой встречи: чаяние, сомнение, предвосхищение, обретение, разочарование, утверждение, привнесение» (с. 62).

И весь «опыт о мире Самария Великовского» в «вечности обратной» посмертного прочтения предстает как единое целое, где все его книги и статьи, независимо от того, чему они посвящены – поэзии, прозе – или философской эссеистике, могут и должны быть поняты только во взаимосвязи, как наследие любого поэта.

Ибо написание даже самого короткого текста имело для него только один смысл – поиск смысла.

Одну из своих книг, безусловно, самую дорогую, Великовский назвал «В поисках утраченного смысла» [110] , название говорит о многом. Оно не просто формулирует главную тему Великовского, тему «смыслоутраты», постигшей часть французской культуры «со смертью Бога». Отсылка к названию прустовской эпопеи подчеркивает именно личный или исповедальный, если воспользоваться выражением самого Великовского, характер книги.

110

Великовский С. В поисках утраченного смысла. Очерки литературы трагического гуманизма во Франции. М.: Художественная литература, 1979.

Поиск утраченного времени для Пруста есть не поиск решения проблемы времени, а его собственный «путь спасения», путь обретения его собственного смысла бытия и способа быть.

Прекрасное и есть, согласно Прусту, познание высшей бытийной истины, приобщение к ней. При этом, первыми и главными старателями или хранителями смысла бытия для Пруста являются поэты, прежде всего поэты, или, вернее, те, кому ведомо и доступно мышление поэта, путь проходимый поэтом в поисках сути, то есть прекрасного. Под прекрасным подразумевается любое «истинное произведение искусства». Недаром Пруст писал: «увидеть жизнь как она есть, то есть поэтически».

Этот путь прекрасного есть установление совокупности взаимосвязей, чем, собственно, и является создание стиха, а если точнее, любого произведения искусства. Стих это установление связей делает лишь наиболее видимым «доказательным» образом, ибо такова природа стиха. В этом и только в этом таится превосходство «чисто поэтического» творчества для Пруста – в четкости устанавливаемых связей.

И Пруст, перейдя от поэтической формы своих ранних опытов к прозаической, не перестает быть поэтом, и это принципиально важно и для него и для нас, ибо этот, по необходимости краткий экскурс в эстетическую систему Пруста имеет прямое отношение к предмету нашего разговора, а именно к поэтике Великовского, и слово «поэтика» здесь не метафора.

Поделиться с друзьями: