В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:
Кругом взрывалось, грохотало, светилось, было страшно ощущать себя маленьким и беззащитным, все, даже дети, замолкли. Потом все стихло, и тут эшелон тронулся. Везли нас по кругу — на Павлоград, Лозовую, Славянск, почти до Харькова, а потом, видимо передумав, на юг, в Ясиноватую. Оттуда в Ростов. Это уже была Россия. По Ростову мы немного походили, думали остаться, но концов никаких не было, и мы вернулись в эшелон. Во второй половине дня он тронулся — на Азов.
По дороге я встретил первого великорусского «антисемита». Какой-то человек вскочил на площадку нашей платформы с чайником в руках, ему надо было чуток доехать. Был он в меру рыж, озорноват, по виду железнодорожный рабочий. Он на все корки поносил евреев за бегство с фронта, имея в виду население нашего эшелона. Было это достаточно нелепо, в основном тут были женщины и дети, и он это видел. Да и вообще евреям оставаться в оккупации было никак нельзя, и он это хорошо понимал. Кроме того, военкоматы, которые могли загрести в армию, существовали не только там, откуда, но
Поезд подошел к Азову. Там нам объявили, что нас повезут в Александровский район Ростовской области и распределят по колхозам. Начиналась — хоть на самом деле началась она не там, а чуть позже — другая жизнь, не та, к которой я привык. Детство, в которое кусочком вторглось и счастливое отрочество,— кончилось. Начиналась суровая юность.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Краткое вступление во вторую часть
Между тем днем, когда я кончил первую часть своих мемуаров, и сего-дняшним прошло всего несколько месяцев. Но как резко изменился облик жизни. И я приступаю к второй части своих мемуаров не в той обстановке, даже не в той стране, в какой кончил первую. Разумеется, я имею в виду не Соединенные Штаты, где я это пишу, а ту страну, где я родился и прожил большую часть жизни, о судьбе которой я, собственно, и пишу эти мемуары.
Временами становится неясным, кому и зачем я это пишу. Может быть, это только инерция и написанное в лучшем случае будет интересно только будущим историкам нравов. Может быть, но не хотелось бы работать на одних историков. Начнут сличать мои показания с чьими-то другими, в том числе и глупыми или лживыми, и выводить среднее. Нечто подобное я уже встречал на свободном Западе. Но, может, и это - слишком оптимистическая гипотеза и вообще не будет ни историков, ни истории. Человечество (не только весь бывший СССР) опять, как в доисторические времена, погрузится в беспамятство, оруэлловское или иное, открестится от памяти. Все может быть...
Но способствовать беспамятству не хочется. И дело не в том, что опыт наших ослеплений и прозрений, опыт освобождения подневольной мысли интересен не только для нас - я твердо уверен, что он пригодится и России. Даже после новых катаклизмов и унижений, если их не удастся избежать.
КАНИКУЛЫ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА
Я прервал рассказ на прибытии нашего эшелона с эвакуированными на станцию Азов. Произошло это числа шестого июля 1941 года, в разгар школьных каникул, начало которых, как помнит читатель, совпало с началом войны. Вопреки всему, что я видел, знал и понимал, я не сразу избавился от подспудного ощущения, что это каникулы и что каким-то образом к осени мы все вернемся в свою школу. Правда, каникулы эти постепенно превращались в практику по географии СССР, по только что пройденной программе восьмого класса. Географические карты областей, которые нас заставляли перерисовывать из учебника, как бы оживали, избавляясь от условностей масштаба.
Позади остались Ростов и Батайск. По моему тогдашнему восприятию и Ростов, и Батайск, и Азов были где-то далеко на востоке, за краем света (центром которого был, конечно, Киев). Здесь уже и дорога была не Юго-Западной, к чему я привык, а Юго-Восточной. Короче, это уже не было юго-западом, с которым я привык себя отождествлять и который почему-то считал более культурным, сердечным, красочным. Это слегка угнетало. Но было интересно. Я впервые оказался в России, на языке которой всегда говорил и писал и к чьей культуре себя относил. И она понемногу начинала открываться мне. Но этого я еще не сознавал.
Впрочем, я читал книги - в том числе "Тихий Дон" М. А. Шолохова и "Петр I" А. Н. Толстого. Поэтому слова "Ростов" и "Азов" волновали мое воображение. Первый - памятью гражданской войны, второй - тем, что когда-то его брали петровские полки во главе с Лефортом. И еще тем, что там - море.
На перроне нас приветствовал председатель Александровского райисполкома Ростовской области, который приехал нас встречать во главе большого обоза колхозных телег. Фамилии его я не помню, помню, что она была украинской. Украинским же на мой слух был и язык, на котором говорили местные жители, которые, впрочем, как вообще на Кубани (административно
эта местность относится к Ростовской области, но по складу, хоть она и не казачья, тяготеет к Кубани), все считали себя русскими. Были среди возниц и немцы - в районе был один или два немецких колхоза. По-видимому, состояли в них потомки тех самых немцев-колонистов, о которых в "Августе четырнадцатого" упоминает А. И. Солженицын. Ехали мы до места, до Александровки (официально - Александровки-Азовской), в крестьянских телегах шестьдесят километров степью, в сторону от моря - так что моря я тогда, к своему великому огорчению, не увидел.Привезли нас в Александровку уже ночью. Один из возниц отвез нас к себе, где мы были радушно, с традиционным гостеприимством приняты и накормлены хозяйкой. Слушали нас с любопытством и сочувствием. Мы занимали воображение аборигенов тем, что уже как бы видели войну, хотя бы бомбежки. Для них же тогда (в начале июля 1941-го) война была еще экзотикой. Они были глубоким тылом и, как и мы, не представляли, что скоро перестанут им быть, а через год и вовсе окажутс в тылу противника.
Поначалу отношения с хозяевами были очень сердечными и хорошими. Нам была выделена небольшая горница с какими-то постелями, нас даже подкармливали. Но через несколько дней они внезапно испортились. Ругани не было. Просто однажды вечером в комнату, отведенную нам, постучался хозяин и, не говоря худого слова, вынес буквально из-под нас почти всю стоявшую в ней мебель.
Появление эвакуированных всегда наталкивается на некоторое отчуждение. Даже когда сталкиваются и не столь далекие группы населения, как прикубанские крестьяне и частью еще просто местечковые, украинские евреи. Баржи отправлялись из Киева, но киевлянами были отнюдь не все, кто на них взобрался, - для некоторых путь их бегства начался еще в Польше. Эти лучше всех знали, от чего бежали, но не отнюдь лучше, куда прибежали. Короче, без недоразумений было не обойтись.
Работали мы в одном из колхозов райцентра. В этих местах уже шли полным ходом уборка и обмолот хлебов, и нас к нему привлекли в качестве... колхозников. Работали все честно, но мало кто был сравним в силе и сноровке с настоящими колхозниками. Последние относились к этому спокойно. Насколько я помню, на работе и по поводу работы никаких конфликтов не возникало, нас не ругали и не подгоняли, отношения складывались вполне человеческие и гуманные. На полевом стане в обед кормили вкусно и досыта - замечательным ароматным мясным борщом и белым пшеничным хлебом.
Меня удивляло, что в райцентре, хоть деревня это была большая, было несколько колхозов. Ведь тогда я еще полагал коллективизацию благом. И не сомневался, что все вокруг думают так же. Дело было не только в моей общей философии. У моего отца такой философии не было, но однажды он мне всерьез, правда с некоторым удивлением, передал ответ одного пожилого колхозника на сакраментальный вопрос, стало ли ему легче или тяжелей при колхозах. Тот сказал, что безусловно легче. Раньше он, правда, зарабатывал больше, но зато и работал больше, и в голове приходилось многое держать. А теперь отработал сколько положено в поле - и гуляй. Отец был несколько обескуражен таким ответом, но иронии не почувствовал. Я, стыдно сознаться, тоже. Дело было не только в философии, а в отсутствии взаимопонимания - общего опыта, а отчасти и общего языка.
Короче, все мы плохо вписывались и никак не вкоренялись в эту жизнь. От нее нас отделяло и прошлое, и надежды на будущее, что не могло не сказываться на нашем поведении. Надо было получать и отправлять письма, искать по всей стране родных, посылать запросы насчет использования по специальности и ждать ответа на них. По этой причине приходилось шлятьс на почту, открытую только в рабочее время. Следовательно, необходимо было в рабочее время (прогуливая рабочие часы, а то и дни) появляться в центре села, где она была расположена. Здесь, в центре села, у всех на виду, происходили случайные, но радостные и громкие встречи. Люди это были разные, отнюдь не всегда близкие, но находящиеся в одинаковом положении - сюда, к почте, их приводили одинаковые потребности, и им было о чем поговорить друг с другом. Они никому ничего плохого не делали, но бросались всем в глаза, раздражали чуждостью.
Усилилось все это с мобилизацией. До нашего прибытия общей мобилизации в этих местах еще не было. Она началась недели через три - к концу уборки. Забрали сразу всех мужчин призывного возраста.
Эвакуированных, естественно, тоже. Но массовая психология иррациональна. "Наших туда забирают, а эти оттуда сюда на готовое приезжают" - для нее довод вполне убедительный. То, что берут и "этих", не так заметно.
Но на этом "всем готовом" жить никто особенно не стремился. Получать и дальше зарплату продуктами никого не тянуло - даже меня, несмотря на всю мою идейность. Отца расстраивало противоестественное отсутствие "живой копейки в руках". Это вовсе не подтверждает антисемитской легенды о "специфически еврейской" любви к деньгам - тут речь ведь шла не о скопидомстве, а об элементарной экономической независимости семьи. Как все теперь понимают, это значило разделить судьбу миллионов колхозников. Но тогда это не было так ясно, а тем более наглядно. У колхозников были дома, приусадебные участки, привычка к укладу деревенской жизни. А эвакуированные должны были начать с нуля. Естественно, они только о том и думали, как поскорей вернуться к своей профессии, выбраться отсюда в более понятный и привычный мир. Это стремление тоже не способствовало сближению с аборигенами.