В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:
– Что вы можете об этом рассказать?
– Я ничего такого не заметил.
– Как так, не заметили?
– Видимо, от меня скрывали... Я ведь не был в оппозиции.
– Да, но ведь они должны были куда-то удаляться для совещаний. Вы должны были это заметить.
– Но я не заметил... Видимо, очень хорошо конспирировались. А таких, как я, использовали для камуфляжа...
Как уже было сказано, в этой камере я пробыл недолго. Однажды меня вызвали, вывели, посадили в бокс, куда скоро принесли и собранные сокамерниками мои вещи. Потом меня опять повели сложными путями и ввели в другую камеру.
Об этой камере тоже можно рассказывать много. Хотя и она не была главной в моей эпопее, колорита в ней хватало. Здесь кроме меня сидело четыре абсолютно непохожих друг
А рядом - сионист из Западной Украины, во время войны капитан Советской Армии, командир батареи. Сидел он за то, что занимался переправкой евреев, в основном, как и он сам, из западных, бывших польских, областей нашей страны через границу - в Польшу, тогда еще не совсем "народную", откуда они могли ехать в Палестину (Израиля еще не было). Можно, конечно, спорить, что более преступно - не пускать людей или их переправлять, но это был единственный из встреченных мною людей, которому инкриминировали то, что он действительно делал. Сидел в этой камере еще московский инженер Алексей Яковлевич Иванов - "за язык", о нем после. Но самой колоритной фигурой был управдом (как его звали, я не помню), арестованный за "дачу взятки милиции". Дело было чисто уголовным, но поскольку милиция тогда была подчинена МГБ, а МГБ делами своих работников занималось всегда само, он и был арестован органами МГБ по всем их правилам. Захватили письма, фотографии и прочий материал для компромата и доставили его со всем этим на Лубянку.
Но дело-то было не лубянское, совсем другое. И возникали комические ситуации.
– Это кто?
– грозно вопрошал следователь, предъявляя подследственному "обнаруженную" на его квартире фотографию женщины.
– Это?
– притворно напрягал зрение управдом.
– Это б...дь.
– А это кто?
– следователь предлагал следующую.
– А это вторая, - следовал спокойный ответ.
Следователи МГБ вести нормального следствия не умели и просто не знали, что с ним делать. Пробовали запугивать, но обвиняемые по таким делам были менее бесправны, чем мы, и управдом грозил написать жалобу прокурору. Конечно, просто было бы доказать, что он враг народа, и дело с концом, а уж к этому они бы его вынудили. Но, во-первых, тут надо было не вынудить, а узнать, а во-вторых, кто бы им дал раскрывать антисоветчину в самом МГБ?..
Душой камеры был Алексей Яковлевич Иванов, московский инженер. Человек уже лет пятидесяти, невысокий, коренастый, он умел совершенно естественно создавать вокруг себя ощущение уюта и прочности. Даже здесь, в камере.
Сел он за разговоры. Он тоже считал, что надо в чем-то сознаваться, но не из истерической верности, а просто потому, что иначе не отделаешься. Только делать это надо по-умному - чтоб признаться добровольно, но как можно меньше на себя наговорить и других не затянуть. Так он и вел себя. Кстати, это не так просто: раз сознаешься, что говорил, то - кому?.. Теперь его дело было уже закончено. От многих приписываемых ему высказываний он сумел отбиться. "Чистосердечно сознался" он только в том, что сказал в разговоре: "Черчилль умный человек" и что "восхвалял зарубежную технику". Тем не менее статья 58, пункт 10 (антисоветская агитация) осталась и при закрытии дела. Но он был доволен, считал, что все свел к минимуму, и радовался, что никого не погубил. Алексей Яковлевич добровольно назвал и тех, с кем он вел свои недозволенные разговоры - двух стукачей (которых определил по ходу допроса) и двух покойников.
Политикой он, естественно, никогда не занимался, но при всех властях трепался. При всех властях сходило, при Сталине - не сошло. Но "трепаться" он продолжал и в камере:
– У них на знамени написано: "Борьба!" - вот и борются с ветряными мельницами, - сказал он мне однажды (фраза эта "весила" гораздо больше, чем то, в чем он "чистосердечно сознался"). Вообще обстановка в этой камере была прозаичней и легче, чем в предыдущей. А зять
его служил в МГБ.– Что ж это вы, Алексей Яковлевич, зятя подвели?
– спросила его секретарша какого-то начальника, к которому его водили.
– А я к зятю не имею никакого отношения, - отвечал Алексей Яковлевич.
– Мы с ним и не видимся почти.
Вряд ли это помогло зятю.
Человек Алексей Яковлевич был не только складный и уютный, но и вообше жизнелюб. И кроме того, любил дурака валять - оттого и трепался при всех режимах.
Любопытен, например, такой его рассказ, относящийся к временам Первой мировой, когда он был вольноопределяющимся в Москве. Однажды, находясь в увольнительной, он не отдал чести шедшему навстречу жандармскому генералу. Сделал он это вовсе не из принципа (лишних приключений он никогда не искал), а потому, что одет был не по форме. Вечер был дождливый, он - была ни была - натянул на сапоги галоши. А тут генерал. Он вовсе не бунтовал - просто хотел прошмыгнуть незамеченным. Не вышло. Генерал его заметил, и именно из-за неотданной чести.
– Господин вольноопределяющийся! Попрошу вас подойти ко мне.
Тот повиновался, по пути, кажется, незаметно сбросив галоши.
– Почему не отдаете чести?
– А я, - рассказывал Алексей Яковлевич, - возьми да и бухни: "А вам не полагается".
– То есть как не полагается?
– опешил генерал.
– Да вы устав знаете?
– Так точно!
– глядя честными глупыми глазами, доложил вольноопределяющийся.
– В уставе сказано, что нижние чины при встрече обязаны отдавать честь всем офицерам и генералам армии и флота Его Императорского Величества. А вы ни к армии, ни к флоту не относитесь.
– Ах вот как! По возвращении в часть доложите вашему фельдфебелю, что я вам дал трое суток гауптвахты.
– Есть!
– отрапортовал наказанный. И по возвращении в часть доложил. Но как!
– У нас был порядок, - рассказывал Алексей Яковлевич.
– Всех, кто был в увольнении, на другое утро выстраивали, и фельдфебель (а он меня любил) выяснял, не было ли у кого каких происшествий и нет ли вопросов. И тут я полез с вопросом.
"Господин фельдфебель, мы обязаны отдавать честь только офицерам и генералам армии и флота, а не, допустим, полиции?"
"Полиции?
– возмутился фельдфебель - Ни в коем случае".
"А мне вчера встретился жандармский генерал... Я ему натурально чести не отдаю. Спрашивает: почему? Я объясняю: мол, вам не полагается. А он рассвирепел. Скажите, мол, фельдфебелю, что я даю вам трое суток гаупвахты. А за что, господин фельдфебель? Я ж не могу против устава?.."
Фельдфебель задумался, сказал, что, вообще-то, я прав, но случай сложный. Потом все вместе обсудили этот казус, пришли к мудрому решению, что хоть я и прав, но лучше на всякий случай в такой ситуации честь отдавать. А вопрос о том, чтоб мне сидеть на гаупвахте, даже не возник. Хоть я обо всем доложил.
Однажды ночью его вызвали. Он понимал, что для зачтения приговора и отправки.
– Прощайте, ребята, мучиться поехал - были последние его слова...
Таков был Алексей Яковлевич Иванов. Он был нормальным человеком, сохранявшим свою нормальность в любых обстоятельствах. В нашем веке это редко кому удавалось.
Полной противоположностью ему, а тем более управдому, был доцент Василенко - мягкий, интеллигентный, тонкий, добрый, деликатный, беззащитный человек. Следователи быстро нащупали эту его слабость и на ней играли.
– Ты кто такой?
– спрашивали они его. От одного этого "ты" он терялся.
– Я доцент...
– начинал он лепетать очевидное, но его грубо обрывали:
– Ты говно, а не доцент!
– и хохотали.
Он совсем терялся. И подписывал все, что ему совали. В конце концов наподписывал на себя черт-те что. Спас его от этого (от чего, не знаю, но от более страшного, чем случилось) тот же Алексей Яковлевич Иванов:
– Что ж это вы! Умный, образованный человек, а что делаете? Немедленно пишите заявление следователю и откажитесь от всех показаний. Скажите, что были не в себе. Ну посадят вас в карцер (за отказ от показаний сажали в карцер.
– Н. К.), надо вынести. А то ведь всю жизнь погубите.