Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:

Это внушалось ему не раз, не два, и Василенко в конце концов решился. Он вернулся с допроса, уже зная, что его скоро заберут в карцер. Сокамерники старались его подбодрить и подкормить. Как могли. И его забрали. Мы все очень беспокоились за него. Но, слава Богу, на следующий день он вернулся - следствие сдалось.

Как он относился ко мне? Не знаю. Может, немного побаивался - ведь я своих идиотских взглядов не скрывал, - но очень немного. Раз поддакнул какой-то моей глупости. А в общем всегда был откровенен. Однажды это стало причиной забавного диалога.

– Всегда, когда я проходил мимо этого здания, - сказал он, - у меня сердце екало от страха.

– А у меня совсем нет, - удивился управдом.
– С чего вдруг? Я понимаю, мимо МУРа.

Мне сегодня не только стыдно той чуши, которую я думал и говорил,

но и жаль, что я упустил возможность сблизиться со столь образованным и столько пережившим, несомненно очень интересным человеком. Ведь знал он бездну, и бездну именно того, что мне было потом так необходимо.

Думаю, что в этой камере стукачей не было. Ибо советскую власть в ней никто, кроме меня, не любил и в общем выражал это довольно открыто. Но при всей трезвости камера эта пребывала в уверенности, что ведется колоссальная работа по подготовке амнистии. На мои уверения, что Москва вовсе не переполнена слухами об этой работе, не обращали внимания. Старались обнаружить намеки в продуктовых передачах, которые получали некоторые из нас.

Вспоминается такой, например, эпизод. Василенко получил передачу. Его жена среди прочего прислала мужу половину копченого языка. И не кто другой, как сам Алексей Яковлевич, отличавшийся спокойной трезвостью, истолковал это как тайное сообщение: "Скоро будет амнистия - укороти язык и дождись ее". И все заулыбались. Дескать, а что? Вполне может быть.

Мне кажется, что меня перевели в эту камеру уже после Нового года. Обвинение, которое согласно закону полагается предъявлять через две недели после ареста, мне предъявили в срок, уже в 1948 году: статья 58, пункт 10 - антисоветская агитация ("писал и читал среди знакомых стихи антисоветского содержания").Сообщаю это для порядка, ибо в том же обвиняли меня с первого дня. Я себя, естественно, виновным не признал, что тоже ясно из всего, что я рассказал. К жизни камеры, к ее атмосфере это отношения не имеет. Рутина.

После того как увели Алексея Яковлевича, в камере стало тусклей. Жизнь в ней протекала вполне мирно, но атмосфера округленности и уюта, которой веяло от него, исчезла. Впрочем, жил я в этой атмосфере недолго - через пару дней вызвали и меня.

Естественно, я подумал, что на допрос, - время было вполне подходящее, дневное. Но отвели меня не на допрос, а в бокс. В боксе повели себя как-то странно. Туда ко мне принесли все мои вещи - и то, что было со мной в камере, и мою корзину со склада. Кажется, даже вернули под расписку отобранные при аресте деньги. Я боялся поверить, но, судя по всему, меня выписывали из тюрьмы. Тем более работник тюрьмы, отвечая на мой вопрос, сказал, улыбаясь: "Поедете в институт". Никакого другого связанного со мной института, кроме нашего Литинститута, просто не было. Наконец этот кошмар кончился! Сейчас меня повезут к своим, назад! Тогда человек, сообщивший мне об этом, уточнил мои перспективы: "Да нет, это в другой институт, на экспертизу".

Оказалось, что речь идет об институте Сербского - сработала статья из военного билета. Я не знал, что это за институт, но понял, что везут не на свободу. Тяжесть, которая не спадала с моей души со дня ареста, после минутного перерыва навалилась с новой силой и остротой. Потом эта тяжесть привычно, тупо и незаметно лежала на моей душе до самого конца ссылки. Я мог шутить, смеяться, по временам даже чувствовать себя счастливым. Но все это пробивалось, как ростки через асфальт, сквозь эту тяжесть, которая все равно неотступным соглядатаем присутствовала всегда.

С этим чувством я и сел в "воронок" (в Питере это называлось "черная Маруся", в старину - "тюремная карета")... Я не помню, что было написано на этом "ворон-ке" - "Мясо", "Молоко", "Мебель" или "Хлеб". Помню, мазнуло по глазам чем-то неподходящим. Фургон долго колесил по Москве, по разным учреждениям тюремного ведомства - кого-то забирал, кого-то высаживал, - пока не оказался в центре большого двора, по виду больничного, у одноэтажного строения с крыльцом. По этому крыльцу меня ввели в помещение, напоминающее приемную районной поликлиники. С той только разницей, что там обычно народу много, а тут я был один, если не считать двух конвойных солдат - по-моему, срочной службы.

Меня усадили на скамейку. Я стал ждать. Казалось, просто записался на прием и жду своей очереди. Мимо сновали люди в белых халатах.

Правда, быстро прошмыгнул, не поздоровавшись, мой следователь, капитан Бритцов, прошел мимо нас и свернул направо в коридор.

Ждал я сравнительно долго. Наконец меня вызвали, и конвоиры ввели в коридор, где скрылся Бритцов, и в нем уже - в первую дверь направо. Мы оказались в небольшом кабинете, где тем не менее было полно врачей, много интеллигентных лиц - из тех, какие составляли публику на вечерах "Молодой гвардии". Мой следователь в форме как-то плохо монтировался с окружающим. Впрочем, в возникшем разговоре (допросе? сборе анамнеза?) он никакого участия не принимал.

Мне стали задавать вопросы. Последовательности их я не помню. Но помню "профессиональный" вопрос: не замечал ли я, чтобы со мной или вокруг творилось что-либо странное? На это я с готовностью отвечал, что да, конечно. Лица присутствующих оживились профессиональным интересом. Ждали то ли симптомов болезни, то ли того, что я начну "косить", а они (были ведь, наверно, и такие) меня разоблачат.

– Конечно, много странного, - начал я.
– В одну прекрасную ночь пришли люди, предъявили ордер и арестовали. После этого я сижу в тюрьме, меня таскают на допросы, задают странные вопросы о моей антисоветской деятельности, которой я не занимался, ибо всей душой уже давно стою за товарища Сталина... Все это очень странно.

Какие вопросы мне задавали еще, я не помню, но отвечал я на них очень охотно - я чувствовал себя опять среди нормальных, интеллигентных людей и был рад высказаться. Они тоже ко мне расположились. Я их, видимо, заинтересовал (и боюсь, отнюдь не с профессиональной точки зрения), да и просто расположил к себе. Но долго проявлять свой интерес они не могли, и конвоиры вывели меня в приемную. Через некоторое время опять прошмыгнул, не прощаясь, Бритцов, потом вроде и конвоиры исчезли.

Ко мне подошла женщина в халате, медсестра или нянечка. Я узнал, что решено было меня оставить на стационарное обследование, но льщу себя надеждой (сужу по людям, с которыми я имел дело), чтоб просто дать мне возможность прийти в себя.

Не оспоривая зловещей славы Института им. Сербского, хочу здесь заметить, что она не должна распространяться на всю его историю. Я пробыл в этом отделении (в основном для политических) около двух месяцев и считаю долгом засвидетельствовать, что люди, которые там тогда работали - врачи, сестры и санитарки, - не только не имеют к этому никакого отношения, но и просто были честны, гуманны и добры, как и надлежит медицинским работникам.

За одним, но, правда, громким исключением. Им был доктор Даниил Романович Лунц - тот самый, что потом прославился на весь мир своей выдающейся ролью в осуществлении психиатрического террора. Теперь его уже давно нет в живых - подлецы тоже умирают, - а тогда все его подвиги были еще впереди. Но впечатление он и в ту пору производил такое, что, когда его имя всплыло в связи с преступной деятельностью института, я сразу спросил: "А не зовут ли его Даниил Романович?" Я не знал его фамилии, только имя-отчество. С тем, кого я знал в 1948 году, это вполне вязалось. Как он вел себя? По отношению к нам, обследуемым, он был неизменно агрессивен и всем своим видом демонстрировал начальственную отчужденность. А вообще он был похож на загнанную, злобную крысу, готовую в любой момент укусить. Я слышал, что на пике своей преступной карьеры он был в частной жизни бонвиваном и душой общества. Мне трудно в это поверить - не могу представить, что злая крыса способна быть душой общества. Но все бывает. Говорят еще, что он уже при мне был штатным сотрудником ГБ, имел чин и форму.

Он жил в отделении особняком, и коллеги то ли его побаивались, то ли им брезговали. Впрочем, никаких отношений с ним у меня не было - раза два он на меня огрызнулся по каким-то незначащим поводам из глубины своей крысиной настороженности, и все. Но его не любили все - и "пациенты", и врачи. Он тогда был исключением.

Двух врачей этого отделения вспоминаю с особенной теплотой, как людей особенно благородных: главу отделения профессора Хаецкого и врача, кажется его заместителя, Пашу Ильиничну. Фамилия ее, по-моему, была Борецкая. Именно в разговоре с ней я однажды коснулся Даниила Романовича. Она сказала, что врачи отделения стараются быть гуманными. Я согласился, но отметил, что не все - вот Даниил Романыч выглядит иначе.

Поделиться с друзьями: