В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений)
Шрифт:
— Гляди! — сказал Калашник, своей рукой натягивая вожжи, которые держала Антонина, и притормаживая лошадь.
Небыстро, ощупкой, встряхиваясь всем корпусом на каждой выбоине неровного проселка, приближался «газик». Его дребезжание, скрип рессор были Антонине знакомы. Но прежде чем она успела сообразить и ответить себе, почему ей знаком этот скрип, этот дребезг, это вихлянье жестяных, склепанных на трещинах крыльев, «газик» уже поравнялся с лошадью, тормознул, обдавши бричку пылью из-под колес, волной бензинной вони. Из черного нутра кто-то высунулся, в чем-то знакомой фуражке военного покроя, с верхом, показавшимся совсем белесым при отсветах пожарного
— Петровна, ты? Стой, подожди, ты это куда?
Это был голос Николая Ивановича, это была его фуражка, его «газик», раздрызганный на ухабах районных дорог, это был он сам.
Антонина не смогла сразу ответить Что-то тесное сдавило ей горло, и, не удержись она изо всех сил, наверное бы, совсем по-бабьи разрыдалась взахлеб, истекая теми обильными слезами, про которые говорят, что они бегут в три ручья… Только вот в эти мгновения, рядом с райкомовским «газиком», из которого неловко вылезал Николай Иванович, почувствовалось ей вполне, на каких нервах держалась она весь этот день, до какого верха душевного напряжения дошла и какая тяжесть спадает сейчас с нее, оттого, что Николай Иванович здесь, рядом с ней, худой, длинный, угловатый, в неизменной своей кожаной куртке чуть ли еще не времен гражданской войны, со своей покалеченной рукой, висящей вдоль тела.
— Ты что, Антонина, не то не узнаешь? — Николай Иванович шагнул от машины к бричке, не понимая, почему Антонина не отвечает. — Небось подумала — немцы? Свои, свои, иль не видишь, это же я, Ромашов… И Павел Василич со мной, предрика…
— Что же вы так!.. — вырвалось у Антонины. Вся та бурная волна чувств, что всколыхнулась в ней, когда она увидела перед собою Николая Ивановича, чисто по-женски обернулась в ее душе в этот упрек, упрек сразу за всё — за весь долгий, страдальческий для нее день, за томительную муку последних часов при зареве далеких и близких пожаров, полукругом обложивших горизонт, за то, что она уже думала, уже совсем готова была признать, что ее бросили, забыли, и не надо ждать никакой помощи, никакой поддержки…
— Успокойся, успокойся… — чуть виновато проговорил Николай Иванович, сразу все понимая по одному короткому восклицанию Антонины. — Всем сейчас нелегко, крепись, крепись, надо держаться…
Он слегка коснулся руки Антонины своею теплой рукой, в прикосновении его была неумелая отеческая ласка мужчины, в жизни которого не было своих детей и который потому чувствует себя отцом всем, кто молод годами, слабее духом, кому нужно ободрение старшего.
— Кто это с тобой? — еще ближе подался к бричке Николай Иванович, вглядываясь в Калашника. — А, Петр Лукич! Здравствуй, дедушка!
— Здравия желаем! — ответил Калашник по-военному, как всегда отвечал начальству.
Теперь, когда уже не для чего было упрекать и жаловаться, слова запоздало рвались из Антонины, и она спешила их высказать, только затем, чтоб отвести в них душу;
— …связи с полдня нет, телефон бездействует, хоть бы нарочного прислали, оповестили — как, что… Как пропали все! Что делать — неизвестно, никто не говорит, все на свой риск… что вот своим умом удумала…
— Ах, Антонина! — сокрушенно, винясь и оправдываясь одновременно, откликнулся Николай Иванович. — Столько всего сразу сошлось! Если б только о колхозах забота! Ты знаешь, что творится? Весь Ольшанск надо было поднять, все предприятия, учреждения… Мы с Павлом Василичем третьи сутки без сна. Военные раненых беспрерывно везут, их отправлять надо вне всякой очереди, а на станцию все время налеты, пути рвут, паровозное депо разбито, отправлять эшелоны нечем… Для связи с
колхозами и руководства Калмыков был поставлен. Говорила ты с ним?— Да что толку! Утром еще, пока линия была. Ничего он не говорил, ждите — и все! Натурпоставки выполняйте!
— Ох, этот Калмыков!.. — Николаю Ивановичу, похоже, захотелось крепко выругаться. — Доверили человеку, понадеялись на него. Сам должен был решать, по обстановке, а он тянул, ответственность боялся на себя взять. Привык за спины прятаться! Вот и дождались, что связь по всему району порвана… Дорого теперь это обойдется. Ладно, давай сейчас не будем об этом, в пустой уже след, надо делать, что еще можно, что еще успеем… Так куда это ты наладилась?
— На большак, узнать хоть что!
— Я тебе скажу, обстановка такая: от Липягов наши уже отходят. Район наш подлежит немедленной эвакуации. Сейчас мы проскочили по колхозам, были и в дальних — в «Прогрессе», «Памяти Ленина»…
Николай Иванович как-то странно прикусил губы, точно у него вдруг стало сухо во рту.
— Митрофан Егорыч убит, Пастухов…
— А-а! — вырвалось у Антонины.
— Не хотел тебе говорить… Там уже снаряды падают. Хаты зажгло, он со всеми тушил, а тут разрыв… Наповал.
Антонина вспомнила утренний голос Митрофана Егорыча в трубке — густой, крепкий, неспешащий… Боже мой, Митрофан Егорыч! Думал ли он, старик уже шестидесятилетний, когда провожал на фронт двух своих сынов, что не им, а ему первому — смертная судьба!
— Война, Антонина, война!.. Заворачивай, едем назад. Времени в обрез, ни минуты нельзя терять. Скот угнали?
— Днем еще.
— Правильно!
Антонина хотела сказать — Митрофан Егорыч, спасибо ему, присоветовал, его она послушалась…
— Так что же это, Николай Иваныч, как же? Значит, ничего не поделать, здесь немцы будут?
Глупо, что Антонина спрашивала это, она сама чувствовала никчемность, зряшность своих растерянных слов, — какие уж сомнения, вопросы, когда в самые глаза — алые зарева, а орудийное громыхание уже потряхивает под ногами землю. Но как было уложить в себе эту неотвратимость, окончательно с ней согласиться!
— Страшно это говорить, Антонина… Но правда — есть правда. Сейчас надо будет вот что, слушай внимательно: раздать людям семенное зерно, пусть прячут, хранят. Ни увезти, ни спрятать уже не успеем. А в поле хлеб — сжечь!
— Как?! — едва выговорила Антонина. — Сжечь? Весь?
— Чего ж удивляться, Антонина Петровна, вы же знаете приказ… С первого дня войны… — услышала она голос предрика Павла Васильевича. Он тоже вылез из машины, с другой стороны, подошел, пряча папироску в ладонях, — невысокий, коренастый, в шуршащем плаще. От плаща пахло резиной. — Нельзя оставлять врагу продовольствие. Ничего нельзя оставлять, что будет ему на поддержку, против нас же самих…
— Не весь-то народ уехал, кой-кто и по хатам останется… — осторожно вставил свои слова дед Калашник. — Пропадет народ без хлебушка…
— Что делать! Выхода нет. До последнего оттягивали, больше нельзя.
— А там, в «Прогрессе»? А у Митрофана Егорыча? Там, Антонина знала, урожай был еще лучше, чем в «Заре», хлеба собрали невиданно, колхозы те были большие, площади их огромные, а сдать, как и в Гороховке, успели чуть, весь хлеб тоже стоял еще в поле, в скирдах.
— Повсеместно, Антонина, — сказал Николай Иванович. — Раз территорию занимает враг…
— А может — наши скоро вернутся? — как за последнее, схватилась Антонина за эту надежду. — А хлеб — он же немолоченый, его же так просто не возьмешь… Стоял — и будет стоять!