В спорах о России: А. Н. Островский
Шрифт:
Но преодолеть корысть мало, надо раззадорить горожан до особого русского состояния, когда с шеи снимается крест, когда все равно, жить или умереть, когда все житейское и суетное враз теряет всякую силу, всякую привлекательность. Этого Минин добивается испугом, отказываясь принять казну (она недостаточна для ополчения), и народ, видя в нем олицетворение своего душевного подъема, идет далее и отдает себя целиком. «А животов не станет — жен с детями имать у нас и отдавать в заклад».
Сила Минина в упорстве, с каким он постепенно раздувает малые искорки воодушевления в очистительный костер всенародного подвига. Ведь поначалу ведутся горестные разговоры о состоянии родной страны, из тех, что можно вести десятилетиями. Между этими искренними, но необязательными разговорами и выходом ополчения из Нижнего лежит подвиг Минина. Одинокой, сосредоточенной думой о всеобщей беде он сам себя вызволил из обыденного строя жизни и наладил свою душу на восприятие «музыки небесных сфер», а затем помог-заставил взлететь и других. «Минин: Молись да жди, пока Господь сподобит тебя такую веру ощутить в душе твоей, что ты не усомнишься с горами речь вести
Таким образом, подвиг нижегородцев и святое, кряжистое упрямство Козьмы Минина есть их неоспоримая заслуга, пусть и благословленная свыше. Осуществление Промысла не происходит с тою беспечной легкостью, с какой происходит осуществление иных капризов абсолютных самодержцев в покорных и смиренных странах. Провидение не обращает людей в марионеток, но оставляет за каждым свободу воли.
Следующая пьеса Островского — «Воевода, или Сон на Волге». При всей нежнейшей поэтичности, восхитившей многих придирчивых современников, «Воевода», конечно, густо замешен на мотивах социальной справедливости и социального беззакония. Если рассматривать пьесу в связке с «Мининым», обнаруживаются интересные переклички.
Вот опять — большой торговый город, лет шестьдесят спустя после Смуты. С. Дурылин даже считал, что это Нижний Новгород, но другие исследователи называют Кострому [149] . Воевода, посадские — все как в «Минине». Только разве за эту жизнь, говоря несколько иронически, боролся Козьма Минин? Он освобождал Москву, отстаивал православные твердыни. Твердыни стоят нерушимо. Москва, как говорится, в полном порядке — как мать городов и центр Святой Руси, рассылает грамоты и сажает на кормление воевод.
149
См. об этом: Дурылин С. Н. А. Н. Островский. М.; Л.: Искусство, 1949. С. 83.
Прошел миг национального подъема, объединившего все сословия, священный подвиг стал достоянием истории, а русская самобытность обрела неколебимые границы. И жизнь пошла своим чередом — с беспредельным самодурством воевод, кляузами подьячих, с общим неважным, негодным строем и с отчаянно сильным и талантливым, но как-то вкривь-вкось, не в полную силу живущим народом.
Все, что касается народной души, народных верований, Островский изображает с трогательной любовью и пониманием. Но его оценка общего строя этой жизни совершенно недвусмысленна. Вот финал пьесы, когда становится известно, что власть самодура-воеводы Шалыгина окончена по царскому указу. «Ну, старый плох, каков-то новый будет», — говорят старые посадские. «Да, надо быть, такой же, коль не хуже», — отвечают молодые посадские. Уморительно, что именно молодые посадские подвержены столь непохвальному скепсису. Эти реплики будто размыкают пьесу, подключая ее и ко всем последующим временам. Моментально образуется сатирическая перспектива русской жизни с вечной заменой плохого еще худшим, чуть ли не по-щедрински.
В ходе Смутного времени народ отстоял свое право на собственную, не покорную ничему инонациональному жизнь. Нет никакой угрозы русской самобытности. Но, предоставленная сама себе, она сама же и сплетается в тугой узел драматических противоречий, когда чудесная поэтическая религиозность сочетается с диким разбоем, а размах душевной красоты и силы — с уродливым беззаконием.
Погрузившись в исторический быт народа второй половины XVII века, Островский совершил затем резкий скачок, вернувшись к началу истории, им уже будто завершенной. Исследование драмы национальной самобытности привело его к созданию удивительного произведения — хроники «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский».
Решительное произведение
Кажется, ни за одну пьесу Островский так не тревожился, «Одно из самых зрелых и дорогих моих произведений»; «Все, доселе мною писанное, были только попытки (а написаны уже и «Свои люди сочтемся», и «Доходное место», и «Гроза» — Т. М.) — а это, повторяю опять, дурно ли, хорошо ли, произведение решительное». Так он пишет в письмах. В двадцатипятилетие своей драматургической деятельности ни о каком подарке не мечтает, как о постановке «Самозванца». Видимо, нечто дорогое и заветное было вложено в пьесу о Самозванце.
Для того чтобы понять заветную думу, вложенную Островским в хронику «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский», нам придется сделать изрядный экскурс в существо вопроса. Явление на русской исторической сцене мнимого сына Иоанна Грозного, так называемого Дмитрия Самозванца, — одна из самых загадочных страниц русской истории, породившая немало толкований, исторических и художественных. Без ее изучения мы не поймем выбор Островского и мнение Островского.
Дмитрий Самозванец как историческое лицо
Рассматривая сочинения наиболее авторитетных в XIX веке историков — Н. Карамзина, С. Соловьева и Н. Костомарова (а надобно заметить, вряд ли кто в веке XX их превзошел по авторитетности, своеобразию, слогу и тщательности мысли) — с точки зрения их мнения о причинах Смуты и личности первого Самозванца, скажем перво-наперво, что никто из них не был вне морали, по ту сторону добра и зла. Несмотря на известную дисциплинированность мысли, историки XIX века оценивали то или иное историческое лицо не только в зависимости от той пользы или того вреда, которые они причинили России. Собственное обустройство исторического лица занимало их не менее. Загадка происхождения и миссии Самозванца дополнялись лирической оценкой его образа, даже в какой-то мере созданием такого образа.
Итак, кем же был этот некрасивый собою молодой человек лет тридцати, с печальными и всегда задумчивыми темно-голубыми глазами? [150]
Карамзин,
по-видимому, нигде не отступает от официальной версии, именуя Самозванца «расстригой» и «Отрепьевым». На данном этапе истории он — орудие Провидения, враждебного Борису Годунову. «Как бы действием сверхъестественных сил тень Дмитрия встала из гроба» [151] . Он завоевывает Русь без больших кровопролитий, ведет себя ловко и умно. «Думали, что Всевышний несомнительно благоволит о самозванце» [152] . Наконец бывший дьякон приходит в Москву, после, надо заметить, весьма кратковременного отсутствия. И обнаруживается, по описаниям Карамзина, что поведение его несказанно странно для русского человека, белого инока, что недавно из подмосковного монастыря. «Он хвалился искусством всадника, зверолова, пушкаря, бойца, забывая достоинства Монарха» [153] . Он упрекал бояр в невежестве, «дразнил хвалою иностранцев и твердил, что Россияне должны быть их учениками, ездить в чужие земли, видеть, наблюдать, образоваться и заслужить имя людей» [154] . С какой стати вести такие речи русскому дьякону? Самозванец ведет себя вразрез со всеми обычаями Руси, так, будто вовсе их не знает. «Хотел веселья: музыка, пляска и зернь были ежедневною забавой Двора… Всякий день казался праздником» [155] . Допустим, это можно объяснить молодостью и радостью от удавшейся авантюры. Но Карамзин сообщает один факт, совершенно изумительный: оказывается, Самозванец никогда не делал того, что в российском государстве делали все от мала до велика и во всех сословиях. Он никогда не спал после обеда. «Любил в сие время гулять: украдкою выходил из дворца, бегал из места в место к художникам, золотарям, аптекарям» [156] .150
Так описывает его Костомаров.
151
Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. 11. Кн. 3. М.: Книга, 1989. С. 73.
152
Там же. С. 110.
153
Там же. С. 130.
154
Там же. С. 128.
155
Там же. С. 135.
156
Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. 11. Кн. 3. М.: Книга, 1989. С. 129–130.
Кажется, историк описывает эту странность несчастного московского царя с известным удивлением — как можно утратить за столь короткий срок закоренелую привычку быта? Да был ли наш Самозванец вообще русским? Точно заезжий турист бегает он к художникам и золотарям.
И по необходимости оправдать анафему, звучавшую и в его времена Отрепьеву, и видя в нем отчасти причину русских бед, Карамзин отзывается о «расстриге» с принятым уничижительным пафосом. И вдруг: «Сей человек удивительный, одаренный некоторыми блестящими свойствами…» [157] В заключение главы, подробно рассматривая версии о действительном происхождении Самозванца, Карамзин оценивает его так: «С умом естественным, легким, живым и быстрым, даром слова, знаниями школьника и грамотея соединяя редкую дерзость, силу души и воли…» — право, не много было на Руси царей с таким «послужным списком». Рискнем утверждать, что Самозванец, несмотря ни на что, нравится историку. В своей книге он приводит слова о нем некоего углицкого старца, из слуг при дворе: «Убит человек, разумный, храбрый, но не сын Иоаннов» [158] . Кроме того, Карамзин осторожно добавляет еще одно мнение современников: «Многие считали его поляком, незаконным сыном Батория» [159] .
157
Там же. С. 145.
158
Там же. С. 182.
159
Там же.
Убийство Самозванца в изображении Карамзина, если отбросить явно дежурные слова о возмездии, выглядит мерзостным и преступным деянием. День 17 мая он называет «горестный для человечества день». С отвращением пишет друг человечества о надругательстве над телом Самозванца, об истреблении поляков и той особенной тишине, которая наступила после мятежа. При всей любви к россиянам Карамзин позволяет себе горькие и затаенно-гневные слова в их адрес: «Еще улицы дымились кровью и тела лежали грудами, а народ покоился как бы среди глубокого мира и непрерывного благоденствия — не имея царя, не зная наследника — опятнав себя двукратною изменою и будущему венценосцу угрожая третьею!» [160] Не есть ли этот день завязка всех последующих бед? Художественное нутро Карамзина не могло не подвигнуть его на указание следующего факта (об этом никто из последующих историков не писал): с 18 по 25 мая на Русь пришли неслыханно жестокие морозы…
160
Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. 11. Кн. 3. М.: Книга, 1989. С. 173.