В стенах города. Пять феррарских историй
Шрифт:
Поначалу происшествие показалось невероятным. Никто не мог этому поверить. Не удавалось даже представить себе сцену, в которой Джео своей вялой походкой входил в поле зрения графа Скокки, прислонившегося к стене на углу улицы Виньятальята, и наносил по пожелтелым щекам вернувшегося к мирной жизни старого шпиона два звонких, решительных, «достойных настоящего сквадриста» удара. Однако инцидент, несомненно, имел место: свидетелями его были десятки людей. Хотя, с другой стороны, не странно ли, что сразу же стали распространяться разные — и противоречивые — версии того, как именно все произошло? Как уж тут было не усомниться не только в обоснованности каждой из них, но и в подлинной, объективной реальности самого двойного хлопка, «шлеп-шлеп» — по общему признанию, столь звонкого, что его было слышно на значительной части улицы Мадзини: от угла площади Эрбе до самого иудейского храма и даже еще дальше.
Для многих жест Джео оставался беспричинным, не имеющим правдоподобных объяснений.
Несколькими мгновениями раньше Йоша видели двигающимся в том же направлении, что и велосипедистки. Он шел медленным шагом, позволяя им одной за другой себя обогнать, не отводя взгляда с середины улицы. Итак, поравнявшись с графом Скоккой и оторвав взгляд от тройки велосипедисток,
И всё? Все же причина была — кривя рот, возражали другие, — еще как была! Допустим, граф Скокка не заметил приближения Джео. Хоть и странный сам по себе, сей факт особых возражений не вызывал. Но Джео, можно ли было думать, что Джео не заметил графа, и именно в тот момент, когда три велосипедистки, на которых был устремлен его жадный взгляд, вот-вот должны были раствориться в золотом мареве площади Эрбе?
Если верить им, вместо того чтобы молча стоять себе, наблюдая за гуляющими и заботясь лишь о том, чтобы полностью соответствовать образу, которым в умилении любовался город, граф кое-что делал. И это кое-что, чего никто не мог заметить на расстоянии больше двух метров от него (в том числе и потому, что, несмотря ни на что, его губы продолжали перемещать вечную зубочистку из одного уголка рта в другой), — это кое-что было негромким свистом, столь слабым, что он казался даже не робким, а машинальным: одним словом, праздное случайное насвистывание, которое, несомненно, осталось бы без внимания, если бы в нем не угадывался мотив «Лили Марлен» [23] .
23
Популярная немецкая песня военных лет.
стало быть, тихо, но отчетливо насвистывал граф Скокка, тоже, несмотря на свои семьдесят с лишком лет, не в силах отвести взгляда от велосипедисток. Как знать, быть может, и он в какой-то момент, оборвав свист, присоединил свой голос к единодушному хвалебному хору, доносящемуся с тротуаров улицы Мадзини, пробормотав на местном диалекте «Благослови вас Бог!» или «Благословенны вы и матери, что родили вас!». Только вот злой рок распорядился так, что сразу после этого он снова стал насвистывать праздный, невинный мотив — разумеется, невинный для кого угодно, но только не для Джео! Излишне добавлять, что с этого момента и до конца сцены вторая версия полностью совпадала с первой.
Существовала, однако, и третья версия: в ней, как и в первой, никак не упоминалась ни «Лили Марлен», ни иные более или менее невинные или же провокационные мотивы.
Если верить сторонникам третьей версии, граф сам остановил Джео. «Эй!» — воскликнул он, увидев его. Джео резко остановился, а граф сразу же заговорил с ним, начав с того, что безошибочно назвал как имя, так и фамилию («Смотри-ка, — сказал он, — ты не тот ли Руджеро Йош, старший сын бедного Анджолино?!») — ведь он, Лионелло Скокка, все обо всех знал, и два года, которые ему пришлось скрываться, прячась под фальшивым именем где-то под Пьяченцей, по эту сторону По, отнюдь не затуманили его память и не ослабили его знаменитую способность узнать лицо из тысячи. Итак, до того, как Джео набросился на старика и больно исхлестал его по щекам, они несколько минут весьма приветливо беседовали: граф Скокка расспрашивал Джео о кончине отца, к которому, как он поведал, он всегдабыл нежно привязан, подробно осведомляясь об участи остальных его близких, включая Пьетруччо, и вместе с тем радуясь за Джео, что он остался жив; Джео, в свою очередь, отвечал ему — пусть озадаченно и с некоторой неохотой, но все же отвечал, — со стороны они совершенно не отличались от парочки горожан, остановившихся на тротуаре поговорить о том о сем в ожидании вечера. Однако чем объяснить пощечины? Как, черт побери, такое вообще могло произойти? Странность характера Джео заключалась именно в этом — по мнению тех, кто излагал эпизод, не уставая возвращаться к теме с самыми разнообразными суждениями и предположениями, — заключалась именно в этой «загадочности».
Как бы в действительности ни происходило дело, несомненно то, что с того майского вечера все переменилось. Если кто-то хотел понять, он понял. Остальным, большинству, было, по меньшей мере, дано осознать, что произошло нечто серьезное, непоправимое, последствий чего уже никак нельзя было избежать, приходилось поневоле терпеть их.
К примеру, уже на следующий день люди получили возможность убедиться, насколько же Джео за последнее время похудел.
Нелепый, как пугало, ко всеобщему изумлению, тревоге, неловкости он появился на публике облаченным в ту же одежду, которая была на нем в момент его возвращения из Германии в августе предыдущего года, включая шапку и кожаный китель. Одежда была ему теперь столь велика — а он, разумеется, не сделал ничего, чтобы подогнать ее по фигуре, — что висела на нем, как на вешалке. Люди смотрели, как он идет вверх по проспекту Джовекка в лучах утреннего солнца, весело и мирно освещавшего его лохмотья, и не верили собственным глазам. «Так вот оно что! — думали они. — Значит, все эти месяцы он только и делал, что худел, мало-помалу высыхал, превратившись в конце концов в кожу да кости!» Но никто, как вы понимаете, не мог смеяться. При виде того, как он напротив городского театра пересекает проспект Джовекка и выходит на проспект Рома (он переходил проезжую часть со старческой осторожностью, сторонясь машин и велосипедов), мало кто не содрогнулся в глубине души.
Вот так, начиная с того утра, больше не меняя платья, Джео можно сказать прописался в «Биржевом кафе» на проспекте Рома, куда один за другим стали возвращаться если не недавние палачи и каратели из Черной бригады, которых приговоры, пусть уже и ставшие «неактуальными», пока вынуждали сидеть по норам,
то по крайней мере давние погромщики, позабытые за событиями последней войны участники чисток двадцать второго и двадцать четвертого. Сидя за столиком, Джео в своих лохмотьях впивался в эти компании взглядом, в котором вызов смешивался с мольбой, и, разумеется, его поведение разительно контрастировало, отнюдь не в его пользу, с робостью и явным нежеланием себя афишировать, сквозившими в каждом жесте бывших притеснителей. Постаревшие и теперь уже безобидные, несущие на лицах и телах неизгладимые следы военных лет, и при всем при том сдержанные, благовоспитанные, подобающе одетые — они выглядели гораздо более человечно, уместно, даже как-то трогательно. «Так чего же хочет Джео Йош на самом деле?» — снова стали задаваться вопросом многие, все как один убежденные, что послевоенную атмосферу, столь располагающую к морализаторству и к суду совести, личному и коллективному, было уже не вернуть. Речь шла все о том же вопросе. Но теперь он был сформулирован без оглядок, с нетерпеливой брутальностью, к которой принуждала сама жизнь, жаждавшая вернуться в свои права.По этой причине — если не считать дядю Даниэле, которого присутствие за столиками, «у всех на виду», некоторых из самых видных представителей местного раннего сквадризма всегда переполняло гневом и настраивало на полемический лад, — так вот, по этой причине мало кто из завсегдатаев «Биржевого кафе» был еще в силах подняться со стульев, преодолеть несколько метров и усесться за столик рядом с Джео.
Только вот неловкость, которую эти храбрецы всякий раз испытывали, отбыв добровольную повинность, приводила их в какое-то раздраженно-неуютное состояние, от которого им удавалось избавиться лишь по прошествии двух-трех дней. Право же, невозможно, восклицали они, вести беседу с выряженным, как паяц, человеком! К тому же, продолжали они, дай ему волю, так он снова начинает часами толковать о Фоссоли, Германии и Бухенвальде, о том, как сгинули все его родные, и так далее; так что потом ты уже и не рад, что ввязался. Там в кафе, под терзаемым сирокко козырьком, который не слишком-то защищал столики, стулья и посетителей от палящих лучей послеобеденного солнца, слушая разглагольствования Джео, ничего не оставалось делать, как следить краем глаза за рабочим через дорогу, замазывавшим известкой следы, оставленные пулями на стенке крепостного рва в ночь расстрела 15 декабря сорок третьего года. А о чем тем временем говорил Джео? А он, как заведенный, в сотый раз повторял слова, которые шепнул ему на ухо отец, перед тем как упасть без сил на тропинке, ведущей из лагеря на соляные копи, куда их гоняли на работу. Как будто этого было мало, он воспроизводил тот бессильный прощальный жест, который послала ему мать на затерянной в еловом лесу мрачной станции в то время, как ее в толпе других женщин уводили прочь. И потом он еще рассказывал о Пьетруччо, младшем братишке, сидевшем рядом с ним в грузовике, который отвозил их со станции в лагерные бараки, и вдруг пропавшем, вот так, без единого крика, без плача, навсегда… Что и говорить, ужасно, мучительно. Однако следовало признать, что во всем этом было некоторое преувеличение, — единодушно заявляли они после этих бесконечных, угнетающих посиделок, — нечто фальшивое и натянутое. Как бы там ни было, прибавляли они, в свое времяслыхавшие немало подобных историй, когда который по счету раз выслушиваешь одно и то же (и еще от одного и того же человека!), с тоской считая удары часов на городской башне, тебя поневоле одолевают скука и неверие. Нет, нет: на сегодняшний день, чтобы вызвать интерес и сочувствие, требуется нечто посерьезнее, чем какая-то кожанка или меховая шапка на голове. Что тут особенного?
В течение всего сорок шестого, сорок седьмого и большей части сорок восьмого года все более жалкая и мрачная фигура Джео Йоша не переставала мозолить глаза городу. На улицах и площадях, в кинозалах и театрах, близ спортплощадок, на общественных мероприятиях — люди оборачивались ему вслед и тотчас забывали о надоедливом типе с вечной тенью печального укора во взоре. Завязать разговор — вот на что он рассчитывал. Но время работало против него. Теперь уже почти все сторонились Джео, бежали от него, как от зачумленного.
Однако продолжали говорить о нем.
Было вполне объяснимо, прямо заявляли ему некоторые, что вначале, по возвращении из Бухенвальда, он, в его душевном состоянии, предпочитал оставаться дома либо вместо оживленных артерий вроде проспекта Джовекка, столь широкого, что и у самого уравновешенного и нормального человека закружится голова, не говоря уже о проспекте Рома, инстинктивно избирал для своих прогулок тихие узкие улочки вроде Мадзини, Витториа, Виньятальята, Вольте и им подобных. Но когда он, сняв габардиновый костюм, который швейная мастерская «Скуарча», лучшее ателье в городе, пошила ему на заказ, и снова достав унылые одежды узника концлагеря, нарочно старался оказаться везде, где только было скопление людей, охочих до развлечений или просто ведомых здоровым желанием забыть о лишениях послевоенной поры, — какое могло найтись оправдание столь странному и оскорбительному поведению?
Характерным примером — продолжали они — тут может служить скандал, произошедший в августе сорок шестого (с конца войны, заметьте, прошло уже больше года) в дансинге «Доро», куда Джео взбрело в голову заявиться в таком виде именно в первый вечер, вечер открытия зала.
К заведению было не придраться. Описать его можно было одним словом — шикарное. Устроенное по новейшей моде, оно не вызывало не малейших упреков, за исключением разве того, что располагалось в сотне метров от места, где в сорок четвертом были убиты пять членов второго подпольного комитета КНО, — несомненно, прискорбное обстоятельство, которое молодой Боттекьяри, может, и правильно — если рассуждать с личных позиций — отметил в статейке, опубликованной им в «Газетта дель По» через пару дней после события. В любом случае лишь помешанному калибра Джео могло прийти в голову провести в такой форме саботаж столь милого и приятного заведения! В конце концов, что плохого? Если люди — и они это очень скоро, несмотря ни на что, ясно дадут понять — ощущают потребность в подобном заведении, подальше от центра и от досужих взглядов, куда можно пойти после кино не только перекусить, но и провести вечер, а то и всю ночь, танцуя до зари под звуки радиолы в компании местной молодежи и заезжих шоферов, — скажем честно, неужели люди не имеют на это права? Общество, ввергнутое войной в хаос и жаждущее поскорее начать обещанную и столь чаемую реконструкцию, старалось вернуться к нормальному порядку вещей. Благодарение Богу, жизнь возвращалась. А как известно, жизнь, когда возвращается, дорог не разбирает.