Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В сторону Свана
Шрифт:

И в этот миг — благодаря проходившему мимо крестьянину с довольно мрачным выражением лица, которое еще больше помрачнело, когда я чуть не угодил в него зонтиком, так что он совсем нелюбезно ответил мне на мое замечание: «Прекрасная погода, не правда ли? Приятно в такой денек прогуляться», — я понял также, что одни и те же эмоции не возникают у людей одновременно в предустановленном порядке. Впоследствии, каждый раз когда слишком продолжительное чтение вызывало у меня желание поговорить, товарищ, к которому я обращался, как раз в эту минуту кончал приятную болтовню и хотел только, чтобы ему дали спокойно почитать. И если я исполнялся нежных мыслей по отношению к своим родным, если я принимал самые благоразумные решения, наиболее способные доставить им удовольствие, то как раз в это самое время они узнавали о каком-нибудь уже позабытом мною грешке и начинали сурово меня отчитывать, когда я бросался к ним в объятия, чтобы расцеловать их.

Иногда к радостному возбуждению, вызванному одиночеством, присоединялось другое сильное чувство, так что я не знал, которому из них следует отдать предпочтение, — чувство, рожденное желанием увидеть перед собой крестьянскую девушку, которую я мог бы сжать в своих объятиях. И сопровождавшее его наслаждение возникало столь внезапно, что я не успевав точно определить его причину в потоке самых разнообразных мыслей, и оно казалось мне лишь апогеем наслаждения, доставленного этими мыслями. Я находил лишнюю прелесть во всем, что было в этот момент в моем сознании: в розовом отражении черепичной крыши, в сорной траве,

росшей на стене избушки, в деревне Руссенвиль, куда давно уже мне хотелось пойти, в деревьях руссенвильского леса, в колокольне руссенвильской церкви, — благодаря неизвестному мне раньше волнению, делавшему появление этих представлений более желанным лишь потому, что именно их я считал его виновниками; мне казалось, что мое волнение только и стремится к тому, чтобы как можно скорее перенести меня к ним, надувая мои паруса неведомым мне мощным попутным ветром. Но если это желание появления женщины прибавляло в моих глазах к прелестям природы еще более пьянящее очарование, то прелести природы, в свою очередь, расширяли и углубляли слишком ограниченное по своему содержанию очарование женщины. Мне казалось, что красота деревьев была также и ее красотой и что ее поцелуй раскроет передо мной душу этих горизонтов, деревни Руссенвиль, книг, прочитанных мной в этом году; таким образом, мое воображение черпало новые силы из соприкосновения с моей чувственностью, чувственность напитывала собою все области воображения, и мое желание не знало больше границ. Вот почему, — как это случается в минуты, когда, замечтавшись на лоне природы, мы отрешаемся от привычных своих представлений, перестаем считаться с отвлеченными понятиями о вещах и наполняемся глубокой верой в оригинальность, в индивидуальное лицо места, на котором мы находимся, — прохожая, призываемая моим желанием, казалась мне не просто случайным экземпляром родового понятия «женщина», но необходимым и естественным порождением этой земли. Ибо в те времена все, что не было мною, земля и живые существа казались мне более драгоценными, более значительными, наделенными более реальным бытием, чем то, какое они имеют в глазах взрослых людей. Я не отделял друг от друга землю и живые существа. Я желал крестьянскую девушку из Мезеглиза или Руссенвиля, рыбачку из Бальбека так же, как желал самые Мезеглиз и Бальбек. Наслаждение, которое эти девушки могли мне доставить, показалось бы мне менее подлинным, я перестал бы верить в него, если бы в моей власти было изменить его обстановку. Встреча в Париже с рыбачкою из Бальбека или с крестьянкой из Мезеглиза была бы равносильна получению в подарок раковин, каких я никогда не увидел бы на морском берегу, или папоротника, какого я никогда не нашел бы в лесу, она отняла бы у наслаждения, которое способны были доставить мне эти женщины, все другие наслаждения, посреди которых рисовало мне их мое воображение. Но блуждать по руссенвильским лесам, не встречая крестьянки, которую хотелось бы обнять, значило не узнать тайного сокровища, глубоко скрытой красоты этих лесов. Девушка эта, всегда испещренная в моих представлениях тенью листвы, сама была для меня своеобразным местным растением, отличавшимся от прочих лишь большей утонченностью, растением, структура которого позволяет острее, чем в других растениях, ощутить своеобразный вкус местности, где оно выросло. Я мог тем легче поверить этому (а также тому, что ласки, в которых она дала бы мне ощутить этот вкус, сами отличались бы своеобразием и доставили бы мне наслаждение, какого я не мог бы познать с другой женщиной) оттого, что был тогда, и долго еще должен был оставаться, в возрасте, когда мы еще не отвлекли этого наслаждения от обладания различными женщинами, с которыми мы его познали, еще не свели его к общему понятию, позволяющему затем рассматривать женщин, как меняющиеся орудия всегда тожественного наслаждения. В этом возрасте оно не существует даже как нечто обособленное, отделенное и отчетливо сознанное, как конечная цель нашего знакомства с женщиной, как причина тревоги, испытываемой нами в его предвкушении. Едва ли даже мы думаем о нем как о предстоящем нам наслаждении; скорее мы считаем его личным очарованием, свойственным известной женщине; ибо мы не думаем о себе, мы думаем лишь о том, как бы выйти за пределы своего «я». Смутно чаемое, внутренно присущее нашему чувству и глубоко в нем скрытое, наслаждение это, в момент, когда оно испытывается, лишь доводит до такого пароксизма другие наслаждения, доставляемые нам нежными взорами и поцелуями находящейся возле нас женщины, что кажется нам, по преимуществу, чем-то вроде нашей исступленной благодарности нашей подруге за доброту ее сердца и ее трогательное внимание к нам, степень которого мы измеряем расточаемыми ею благодеяниями и счастьем.

Увы, напрасно умолял я башню руссенвильского замка, напрасно просил я ее послать мне навстречу какую-нибудь девушку из окружавшей ее деревни, взывая к ней как к единственному свидетелю, которому я открывал первые свои желания, когда с чердака нашего дома в Комбре, из маленькой комнатки, пахнувшей ирисом, мне видна была в четырехугольнике полуоткрытого окна одна только эта башня, в то время как, с героическими колебаниями путешественника, отправлявшегося в не исследованные еще страны, или разуверившегося в жизни самоубийцы, почти лишаясь сил, прокладывал я в себе самом неведомую дорогу, могущую, казалось мне, привести меня к смерти, пока эмоция не иссякала, а на листьях дикой черной смородины, свешивавшей ко мне свои ветви, не обозначался некоторый естественный след, вроде следа, оставляемого улиткой. Напрасно взывал я к ней теперь. Напрасно держал я в поле своего зрения всю окружавшую меня местность, дренируя ее жадными своими взглядами, желавшими выудить из нее какую-нибудь женскую фигуру. Я мог дойти таким образом до самой паперти Сент-Андре-де-Шан: никогда не удавалось мне заметить девушку, которую я неизменно встречал, когда ходил гулять в обществе дедушки и когда не мог, следовательно, завязать с ней разговор. Бесконечно долго устремлял я взгляд на ствол отдаленного дерева, из-за которого она обыкновенно появлялась и шла мне навстречу; подвергнутый исследованию горизонт оставался пустынным; сгущались сумерки; без всякой надежды сосредоточивал я теперь свое внимание на этой бесплодной почве, на этой истощенной земле, словно желая извлечь из нее могущие заключаться в ней живые существа; с бешенством, а не с радостным возбуждением, осыпал я теперь ударами зонтика или палки деревья руссенвильского леса, из-за которых не показывалось ни одно живое существо, словно это были деревья, нарисованные на полотне панорамы, когда, не будучи в силах примириться с необходимостью возвращения домой, не заключив предварительно в свои объятия так страстно желанную женщину, я все же принужден был поворачивать свои стопы назад, по направлению к Комбре, и согласиться, что возможность появления ее на моем пути с каждой минутой все менее и менее вероятна. Впрочем, если бы даже она попалась мне навстречу, хватило ли бы у меня смелости заговорить с нею? Мне казалось, что она посмотрела бы на меня как на сумасшедшего, ибо я перестал верить в разделение другими существами желаний, возникавших у меня во время моих прогулок и никогда не осуществлявшихся; я перестал верить в их существование вне меня. Они рисовались мне теперь лишь как чисто субъективные, немощные, иллюзорные создания моего темперамента. У них не было больше связи с природой, с миром реальных вещей, который с этого момента утрачивал всякое очарование и всякое значение и становился чисто условной рамкой моей жизни, вроде той, какою является для действия романа железнодорожный вагон, на скамейке которого пассажир читает его, чтобы убить время.

Может быть, также на основании другого впечатления, полученного мною в Монжувене несколько лет спустя, впечатления, оставшегося тогда темным, составилось у меня, значительно позднее, представление о садизме. Читатель увидит в свое время, что, по совсем другим

причинам, воспоминанию об этом впечатлении суждено было сыграть важную роль в моей жизни. Произошло это в очень жаркую погоду; родным моим необходимо было отлучиться куда-то на целый день, и они позволили мне не торопиться с возвращением домой, если мне захочется погулять подольше; и вот, дойдя до монжувенского пруда, на поверхности которого я так любил наблюдать отражение черепичной крыши, я растянулся под тенью кустарника и уснул на возвышавшемся подле дома откосе, в том месте, где я ожидал когда-то своих родителей в дни, когда они ходили в гости к г-ну Вентейлю. Проснулся я уже совсем в сумерках; я хотел встать и идти домой, но в эту минуту увидел м-ль Вентейль (или, по крайней мере, подумал, что это она, так как я редко встречался с нею в Комбре и притом в те времена, когда она была еще почти девочкой, тогда как теперь она уже делалась барышней); она, должно быть, только что пришла и стояла лицом ко мне, всего в нескольких десятках сантиметров от меня, в той самой комнате, где ее отец принимал моих родителей; теперь она устроила в ней свою маленькую гостиную. Окно было приотворено, горела лампа, я видел все ее движения, оставаясь не замеченным ею; но если бы я стал уходить, кустарник затрещал бы, она услышала бы меня и могла бы подумать, что я спрятался нарочно с целью подсматривать.

Она была в глубоком трауре, так как недавно умер ее отец. Мы не навестили ее; моя мать не захотела пойти к ней; ее удержала добродетель, которая одна только способна была поставить границы ее доброте: стыдливость; но она до глубины сердца жалела девушку. Мама помнила печальный конец жизни г-на Вентейля, целиком поглощенного сначала взятой им на себя ролью матери и няньки своей дочери, затем причиненными ею страданиями; она ясно видела измученное выражение, не сходившее с лица старика все эти страшные последние годы; она знала, что он навсегда отказался от переписки набело своих произведений, написанных им в последнее время, ничтожных, как нам казалось, вещиц старого преподавателя музыки, отставного деревенского органиста; мы были вполне уверены, что ценность их очень невысокая, и не относились к ним пренебрежительно только потому, что они были ему очень дороги и составляли единственный смысл его жизни, перед тем как он пожертвовал ими ради своей дочери; в большинстве случаев они не были даже записаны и хранились только в его памяти; да и те, что были записаны на отдельных клочках бумаги, крайне нечетко, обречены были оставаться в безвестности; мама думала также о другом, еще более жестоком отречении, на которое вынужден был г-н Вентейль, об отказе от надежд на счастливое, честное и окруженное уважением будущее дочери; когда мама представляла себе всю картину бед, стрясшихся над старым учителем музыки моих тетушек, она бывала искренно опечалена и с ужасом думала, в каком горе должна быть м-ль Вентейль, какими она должна мучиться угрызениями совести при мысли, что именно она была главной виновницей смерти отца. «Бедняга Вентейль, — говорила мама, — он жил ради своей дочери и умер из-за нее, не получив награды за свою любовь. Получит ли он ее после смерти, и в какой форме? Эта награда может быть дана ему только ее поведением».

В глубине комнаты м-ль Вентейль, на камине, стояла небольшая фотографическая карточка ее отца, которую она взяла в руки и внимательно рассматривала как раз в тот момент, когда раздался шум подъезжавшего с противоположной стороны дома экипажа; затем она опустилась на диван и придвинула вплотную к нему столик, куда поставила портрет, совсем так, как г-н Вентейль ставил когда-то на видном месте вещь, которую желал сыграть моим родителям. Вскоре в комнату вошла ее подруга. М-ль Вентейль поздоровалась с нею не вставая, — руки ее были закинуты за голову, — она только немного отодвинулась, как бы давая место пришедшей. Но едва только она сделала это движение, как ей показалось, что порыв, с которым она предлагала своей подруге поместиться на диване рядом, может быть принят тою как навязчивость. Она подумала, что та предпочитает сесть на стул подальше от нее; она нашла свой жест нескромным; ее чувствительное сердце наполнилось тревогой; она снова растянулась на диване во всю его длину, закрыла глаза и принялась зевать, желая показать таким образом, что желание спать было единственной причиной, заставившей ее разлечься. Несмотря на кажущуюся грубость и повелительную фамильярность ее обращения с подругой, я узнавал подобострастные и робкие жесты, внезапную нерешительность и сомнения, так характерные для ее отца. Вдруг она встала, подошла к окну и сделала вид, будто пытается закрыть ставни и это ей не удается.

— Не закрывай, мне жарко, — сказала подруга.

— Но это неприятно, нас увидят, — ответила м-ль Вентейль.

Но тут ей, вероятно, пришло в голову, что подруга подумает, будто эти слова были сказаны ею лишь с целью побудить ту произнести в ответ определенные другие слова, которые м-ль Вентейль действительно желала услышать, но из скромности предоставляла подруге первой заговорить на занимавшую ее тему. Вот почему я уверен, что взгляд м-ль Вентейль — хоти черты ее лица были видны мне неотчетливо — принял так нравившееся моей бабушке выражение, когда она поспешно прибавила:

— Я хотела сказать: увидят нас за чтением. Ужасно неприятно сознавать, что чьи-то глаза подглядывают за вами, хотя бы вы занимались самым прозаическим делом.

Вследствие инстинктивного благородства натуры и бессознательной учтивости она удерживалась от произнесения задуманных слов, которые считала необходимыми для полного осуществления своего желания. И все время из глубины ее робкая и застенчивая девушка молила о пощаде и оттесняла на второй план грубоватого, но всегда победоносного солдафона.

— О, да, за нами наверное подглядывают, в этот час, в этой людной местности! — иронически ответила ей подруга. — Притом, не все ли равно? — прибавила она (считая своим долгом сопроводить лукавым и нежным взглядом эти слова, по доброте сердечной произнесенные ею подчеркнуто циничным тоном, словно заученный наизусть урок, который, она знала, приятно будет услышать м-ль Вентейль). — Если нас увидят, тем лучше.

М-ль Вентейль вздрогнула и обернулась к ней. Ее совестливое и чувствительное сердце не знало, какие слова должны самопроизвольно вырваться из ее уст в соответствии со сценой, которой жадно хотела ее чувственность. Она пыталась по возможности отрешиться от своей подлинной моральной природы, найти язык, свойственный порочной девушке, за каковую она желала выдавать себя, но слова, которые, по ее мнению, эта последняя произнесла бы вполне искренно, казались ей звучащими фальшиво в ее собственных устах. И то немногое, что она позволила себе, было сказано ею тоном принужденным, в котором привычная ее робость парализовала покушение быть дерзкой, и пересыпалось вопросами: «Тебе не холодно? Тебе не очень жарко? Ты не хочешь остаться одна и почитать?»

— У мадемуазель, по-видимому, очень похотливые мысли сегодня, — закончила она свою речь, вероятно повторяя фразу, слышанную ею раньше из уст подруги.

М-ль Вентейль вдруг почувствовала в вырезе своей креповой блузки укол поцелуя подруги; она слегка вскрикнула, вырвалась, и обе девушки стали гоняться друг за дружкой, вскакивая на стулья, размахивая широкими рукавами как крыльями, кудахча и издавая крики, словно влюбленные птицы. Беготня эта кончилась тем, что м-ль Вентейль в изнеможении упала на диван, где ее заслонила от моих взоров наклонившаяся над нею фигура подруги. Эта последняя была обращена спиной к столику, на котором стоял портрет старого учителя музыки. М-ль Вентейль понимала, что подруга не увидит его, если она не привлечет к нему ее внимания; и вот она воскликнула, словно сама только сейчас заметила его:

— Ах, на нас глядит карточка моего отца. Не понимаю, — кто это мог поставить ее здесь; двадцать раз я говорила, что тут ей совсем не место!

Я вспомнил, что с этими словами г-н Вентейль обращался к моим родителям, извиняясь перед ними за то, что тетрадка с нотами стоит на неподобающем месте. Должно быть, этот портрет служил необходимой принадлежностью их ритуала, неизменно подвергался ими поруганию, так как подруга ответила ей следующими словами, являвшимися, по-видимому, литургийными:

Поделиться с друзьями: