В тупике. Сестры
Шрифт:
Лелька крепко прикусила губу.
– И у Маркса с Энгельсом идеология была наносная? И у Ленина? Вот у Васеньки Царапкина зато не наносная.
– Эка ты куда! Маркс, Ленин! – Он усмехнулся, помолчал. – И с детьми тоже. Чтобы были с голубою дворянскою кровью. Не желаю.
В первый раз Лелька потеряла самообладание и крикнула озлобленно:
– Сам ты давно уже и свою пролетарскую кровь сделал голубою! Поголубее всякой дворянской! Он не понял.
– Это как?
Она не ответила и быстро начала одеваться.
Трудно и нерадостно протекала Лелькина любовь.
Теперь никогда, прощаясь, он не сговаривался с нею о новой встрече. И каждый раз у нее было впечатление, что он уходит навсегда. Никогда уже больше он не звал ее к себе, и она не смела к нему прийти. А через неделю, через две он неожиданно приходил к ней, надменные губы кривились в улыбку. И с пронзающей душу болью Лелька догадывалась, что он просто не выдержал, – пришел, а в душе презирает себя за это.
Однажды она с горечью сказала ему:
– Ты приходишь ко мне, как к проститутке! Ведерников не возмутился, не стал протестовать. Почесал за ухом.
– Черт тебя возьми, уж больно ты красивая девчонка. Издаля увидишь на заводе, – и опять потянет. Я уж и сам себя ругаю.
Лелька начала говорить, – хотела о чем-то с ним договориться, что-то выяснить, рассеять какие-то недоразумения. Ведерников, как всегда, ничего не возражал, надел пальто и, не дослушав, ушел.
Ехал товарищ Буераков на трамвае. Домой. Был выпивши. Но – в меру.
Против него сидела старая женщина. В шляпе и в пенснэ. Когда пенснэ у человека на носу, он всегда держит нос вверх, и вид у него получается нахальный.
Буераков смотрел, смотрел на старушку, буравил ее острыми глазками, наконец не выдержал. Ударил себя кулаком по затылку и сказал:
– Вот вы где все у меня сидите! Старая дама с удивлением взглянула.
– Чего вам от меня надо?
– Чего надо! Не выношу вашего барского вида! Мы, рабочие, работаем, а вы нацепили пынсне на нос и поглядываете нахально! Кондуктор сказал лениво:
– Что вы, гражданин, публику задираете? У старой дамы глаза раздраженно выкатились, они стали очень большими.
– Я, может быть, больше вас работаю!
– Позво-ольте! Как вы можете меня оскорблять? Я рабочий, а вы говорите, что я ничего не работаю. Кондуктор!
Часть публики посмеивалась, другие возмущались. Товарищ Буераков наседал на даму, стучал кулаком себе в грудь и кричал:
– Вы забываетесь! Не знаете, с кем говорите! Я – рабочий, понимаете вы это? А ты мне смеешь говорить, что я ничего не делаю! Интеллигенция паршивая!
Тут уж вся публика возмутилась. Пожилой рабочий в кепке крикнул на него:
– Ты что тут хулиганишь, старикашка поганый? Чего к гражданке пристал, она тебя трогает? Вот возьму тебя за шарманку и выкину из вагона.
– Выкини, попробуй! – огрызнулся Буераков. Но замолчал. Нож острый в сердце: пролетариат, свой брат, – и против пролетария!
В Богородском он сошел. Видит, эта же дама идет впереди. И куда ему идти, туда и она впереди. Тьфу! Свернула – в ихний дом. Стала подниматься по лестнице.
У его двери остановилась, позвонила. Он смущенно подошел.– Вам кого?
Она оглядела его, узнала. Раздраженно ответила:
– Вам какое дело?
– Как я хозяин этой квартиры.
– Елену Ратникову.
– А-а… – Буераков расплылся в улыбке. – Хорошая дивчина, выдержанная.
Лелька открыла дверь и крикнула:
– Мама! Вот я рада!
И увела к себе. Товарищ Буераков высоко поднял брови и почесал за ухом.
Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска была, так чувствовала она себя одинокой. Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились.
А через час уже разругались. Мать рассказала Лельке о столкновении с Буераковым в трамвае. Лелька скучливо повела плечами.
– Какой кляузный старикашка! Вздорный, глупый. У матери стали большие, злые глаза, и она спросила:
– Ты видишь тут только личную дрянность? И не видишь, до какой развращенности доведен рабочий класс в целом, как воспитывается в нем совершенно дворянская психология? Он вполне убежден, что он совсем какой-то особенный человек, не такой, как все остальные… Гадость какая!
Проспорили с полчаса, расстались холодно. Мать, спускаясь по лестнице, плакала, а Лелька плакала, сидя у себя на диване.
Одиноко было и грустно в душе Лельки. Но это она знала: пусть больно, пусть душа разрывается, – кому может быть до этого дело в той напряженной работе, которая шла кругом? И Лелька ни с кем не делилась переживаниями. Зачем лезть к другим со своими упадочными, индивидуалистическими настроениями?
Она оживала душою, когда была на заводе. Если выпадало два праздника подряд, начинала скучать по заводу. Иногда в свободную смену добывала себе пропуск, бродила по цехам, наблюдая производство во всех подробностях, и – наслаждалась.
Наслаждалась она красотою завода. Наслаждалась так, как – раньше думала – можно наслаждаться только заходом солнца за речною далью или лунною ночью на опушке рощи. Большие залы, полные веселого стального грохота, длинные ряды электрических ламп в красивых матовых колпаках, быстро движущиеся фигуры девчат на конвейерах, красные, голубые и белые косынки, алые плакаты под потолком. Высоко вдоль стены, словно кольчатый дракон, непрерывно ползет транспортер. И атмосфера дружного труда, где всЕ – и люди и машины – сливается в один торжествующий гимн труду.
Лелька жадно смотрела и повторяла любимое двустишие из Гейне:
Здесь выплачешь ты все ничтожное горе, Все мелкие муки твои!И представлялось ей: какая красота настанет в будущем, когда не придется дрожать над каждым лишним расходом. Роскошные заводы-дворцы, залитые электрическим светом, огромные окна, скульптуры в нишах, развесистые пальмы по углам и струи бьющих под потолок фонтанов. Крепкие, красивые мужчины и женщины в ярких одеждах, влюбленные в свой труд так, как теперь влюблены только художники.