Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Помощник заведующего галошным цехом, инженер Голосовкер, тоже высказался против: экономия пустячная, 3 р. 25 к. на два конвейера, а истощение рабочего получается полное, это можно было наблюдать на самом товарище Головастове.

Оська вскочил, поднял ладошку:

– Прошу слова! – и заговорил: – Товарищи! Я вижу, что инженеру Голосовкеру нет дела до производства и до строительства социализма! Поэтому он и ведет саботаж всякому улучшению и всякому снижению себестоимости. Какая бы этому могла быть причина? Вот мы все время в газетах читаем – то там окажется спец-вредитель, то там. Не из этих ли он спецов, которые тайно только и думают о том, чтобы всовывать палки в колеса нашего строительства?

Обычно

такие нападки на инженеров проходили без протестов собрания, но тут все слишком были против Оськи, посыпались крики:

– Буде! Больно много болтает! Выслужиться хочет! И не дали ему кончить.

* * *

На заводском дворе висел огромный плакат, где каждые две недели оповещалось о проценте брака на каждом из конвейеров. Но это были не голые, как раньше, цифры, в которых никто не мог разобраться. Великолепно были нарисованы работницы в красных, зеленых, белых косынках; одни неслись на аэроплане, мотоциклетке или автомобиле; другие ехали верхом, бежали пешие, брели с палочкой; третьи, наконец, ехали верхом на черепахе, на раке или сидели, как в лодке, в большой черной галоше. Против каждой из фигур указывался соответствующий процент брака: аэроплан, например, – от 1,3 до 1,9, верхом на лошади – от 3,6 до 4,0, в галоше – больше шести.

И работницы останавливались, рассматривали, на каком месте их конвейер.

– Ой, батюшки, стыд какой! Бредем с палочкой! Скоро, гляди, на черепаху сядем!

В цехах, у конвейеров и машин, висели темно-бурые «красные доски», и на них написано было мелом:

Конв. 15. Щанова – инициатор уплотнения работы намазки бордюра.

Сахарова – взявшая на себя промазку бордюра для двух конвейеров, благодаря чему сокращен штат на одного человека.

Или:

Конв. 6. Гребнева и Аргунова – за работу сверх нормы и без оплаты 100 пар материала и за отсутствие прогулов.

На черных досках висели фамилии прогульщиков.

Преуспевшим обещались премии, – денежные или поездками в экскурсии, в дома отдыха.

Всячески ворошили рабочую массу, теребили, подхлестывали, перебирали все струны души, – не та зазвучит, так эта; всех так или иначе умели приладить к работе.

Пионеры, – и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у «черных касс», специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке – картонные могилы, а на них кресты с надписями:

Здесь лежит прах рвача Матвея Гаврилова.

Здесь покоится злостная прогульщица Анисья Поспелова.

Дежурили у лавок Центроспирта и пивных, уговаривали и стыдили входящих. Кипнем кипела работа. Лельке странно было вспомнить, как пуста была работа с пионерами еще два-три года назад: в сущности, было только приучение к революционной болтовне. А теперь… Какой размах!

* * *

Лелька работала на конвейере, где мастерицей была ее старая знакомая Матюхина. Курносая, со сморщенным старушечьим лицом. В ней Лелька вскоре научилась ценить высшее воплощение того, что было хорошего в старом, сросшемся с заводом рабочем. Вся жизнь ее, все интересы были в работе, неудачами завода она болела как собственными, все силы клала в завод, совсем так, как рачительный крестьянин – в свое деревенское хозяйство. Температурит, доктор ей: «Сдайте работу, идите домой». – «Ну, что там, вот пустяки! Часы свои уж отработаю». Умерла у нее дочь. Придет Матюхина в приемный покой, поплачет, примет брому – и опять на работу. Она жила в производстве и должна была умереть у станка, потому что для таких людей выйти «на социалку» и в бездействии, вне

родного завода, жить «на отдыхе», на пенсии – хуже было, чем умереть.

Матюхина была «ударницей». Но по отношению к ней это стало только новым названием, потому что ударницей она была всем существом своим тогда, когда и разговору не было об ударничестве. И горела подлинным «бурным пафосом строительства», хотя сама даже и не подозревала этого. На производственных совещаниях горела и волновалась, как будто у нее отнимали что-то самое ценное, и собственными, не трафаретно газетными словами страстно говорила о невозможно плохом качестве материала, об организационных неполадках.

– Стараемся, а дело все не выигрывается, хоть на канате вверх тащи! Хоть ты караул кричи! Резина в пузырях, а то вдруг щепа в ней, рожица никуда не годится. Сердца разрыв чуть не получаем, вот до чего убиваемся! А контрольные комиссии у нас над каждыми концами… На ком вину эту сорвать, не знаю, но надо бы кого-то под расстрел!

А из инженерской конторки приходила на свой конвейер взволнованная и измученно говорила девчатам:

– Вот! Опять брак вырос! За вчерашний день 54 пары брака. Ходила, ругалась в закройную передов и в мазильную.

И неутомимо ходила вокруг своего конвейера, осматривала и подмазывала каждую колодку, зорко следила, у какой работницы начинается завал, спешила на помощь и делала с нею ее работу.

* * *

Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль – август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош, – на две тысячи больше, чем было намечено планом.

В газетах пелись хвалы заводу. Приезжали на завод журналисты, – толстые, в больших очках. Списывали в блокноты устав ударных бригад, член завкома водил их по заводу, администрация давала нужные цифры, – и появлялись в газетах статьи, где восторженно рассказывалось о единодушном порыве рабочих масс, о чудесном превращении прежнего раба в пламенного энтузиаста. Приводили правила о взысканиях, налагаемые за прогул или за небрежное обращение с заводским имуществом, и возмущенно писали:

Ах, как эти правила безнадежно устарели! Угрозы взысканиями за прогул и порчу имущества на фоне того, что происходило вокруг, отдавали чудовищной академической тупостью стандартного сочинителя правил…

На заводе читали такие статьи и хохотали.

Конечно, было все это хоть и так, но совсем, совсем не так.

* * *

Отдельных курилок на заводе нашем нет. Курят в уборных. Сидят на стульчаках и беседуют. Тут услышишь то, чего не услышишь на торжественных заседаниях и конвейерных митингах. Тут душа нараспашку. Примолкают только тогда, когда входит коммунист или комсомолец.

– Гонка какая-то пошла. В гоночных лошадей нас обратили. Разве можно? И без того по сторонам поглядеть некогда, – такая норма. А тут еще ударяйся.

– Говорят: «семичасовой день». Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас – глаза на лоб лезут.

– Зато времени больше свободного.

– А на кой оно черт, время свободное твое, ежели уставши человек? Придешь домой в четыре и спишь до полуночи. Встанешь, поешь, – и опять спать до утреннего гудка. Безволие какое-то, даже есть неохота.

– Ну, слезай, Макдональд! Разболтался! Мне за делом, а ты так сидишь!

– На что мне ваше социалистическое соревнование? Что от него? Только норму накрутим сами себе, а потом расценки сбавят.

– Расценков сбавлять не будут.

– Не будут? Только бы замануть, а там и сбавят. Как на «Красном треугольнике» сделали. А тоже клялись: «Сбавлять не будем!» И везде пишут: «Мы! рабочие! единогласно!» Маленькая кучка все захватила, верховодит, а говорят: все рабочие.

Вздыхали.

Поделиться с друзьями: