В. Маяковский в воспоминаниях современников
Шрифт:
– Цифры проверили? – спрашивал он, просматривая плакат по добыче соли, про мужика, который, сев за стол и попробовав несоленую похлебку, жалуется бабе:
...Совсем Россия нищая,
Даже соли нет – чем посолю пищу я?
На что политпросвещенная баба отвечает:
Все на бедность российскую валишь,
А в Перми соли – целая залежь1
– География точная? – спрашивал Маяковский.– Где Пермь, знаете?
И не дай бог, если что наврано – не простит!
А в студии тоже были задания: написать про одиночество,
И я вместе со всеми вдохновенно врала в рифму про несуществующие переживания: "Невыразимая усталь!.. Морской песок, морская даль..." Дальше была "небрежно брошенная шаль" и прочие неотъемлемые аксессуары, хотя шали я не носила и даже моря никогда не видела.
А писать о любви, запрятанной в черную клеенчатую тетрадку дневника, было совсем невозможно. Но, боясь рассердить Валерия Яковлевича невыполнением "домашнего задания", я придумывала шуточные стихи про уличный фонарь, влюбленный в проходящий мимо трамвай.
И эти стихи Валерий Яковлевич разобрал, слегка улыбаясь в усы и пощипывая бородку, привел примеры из мировой литературы, где очеловечены предметы, процитировал латинскую пословицу, похвалил какую-то рифму, а про заключительную жалобу несчастного фонаря: "И думать в тайной тревоге,– что стан лакированно–гордый, – нахально целуют в дороге – чужие фонарные морды" – сказал, что сейчас в поэзию "законно входят вульгаризмы".
И поставил мне четверку.
Вскоре нашу маленькую студию слили с курсами при Дворце искусств, который помещался на улице Воровского, тогда Поварской, в доме 52, где во времена "Войны и мира", по преданию, был дом Ростовых, а теперь находится Союз писателей. Это был первый Литературный институт, так и называвшийся Брюсовским институтом.
Дом был пустой, ободранный и нетопленный. В первый же месяц мы стали ломать соседние заборы и топить огромный старинный камин. Сначала камин плевал нам в лицо злыми клубами дыма, потом все же "пошел на службу к советской власти", как сказал один из новых студентов.
В институт хлынула молодежь, начались регулярные занятия, и Валерий Яковлевич, вызвав меня к себе в кабинет, предложил выбрать между медицинским факультетом и институтом.
Уйти с медфака я не захотела и после этого стала посещать институт только в качестве "старожила", причем иногда даже вела там "вольные композиции", с беспощадной жестокостью разбирая чужие стихи с позиций "революционного искусства".
Мудрено ли, что в этом сумбуре разных влияний мое "художественное мировоззрение" оставалось весьма неопределенным.
Помню, как я вошла в комнату – уже на Водопьяном переулке – и застала Лилю Юрьевну и Маяковского над разложенными на полу эскизами обложек, кажется для "Мистерии–буфф", которая выходила тогда во второй редакции.
– Погоди, Лиличка, пусть Рита сама скажет – какая обложка лучше всех! – скомандовал Маяковский.
Я растерянно смотрела на разноцветные листки. Насколько крепко я чувствовала слово, настолько же слабо разбиралась во всяческом "ИЗО" – изобразительном искусстве. Но когда я нерешительно ткнула в закрученную всеми цветами радуги обложку Лавинского – не потому, что понравилась, а потому, что показалась самой "футуристической", Маяковский улыбнулся:
– Ну, нет, ее нельзя еще пускать одну, без няньки, правда?
И показал мне выбранную ими простую обложку художника Родченко.
В эту же зиму начались наши занятия немецким языком. Даже в этом, казалось бы, маленьком деле проявилось упорство,
настойчивость и необычайная точность Маяковского.Надо сказать, что я не знала человека более точного, более верного своему слову, назначенному часу, назначенному делу, чем Маяковский. Не было случая, чтобы он "подвел", опоздал, не пришел. И ведь никто не регламентировал его время, его работу. Как ему не хотелось иногда летом, в очень жаркий день, ехать в город с дачи. Как не хотелось сесть за учебник после обеда, когда был назначен немецкий урок.
– Ох, как не хочется учиться,– говорил он.
– Не хотите – не надо,– предлагала я,– можно и потом.
– Нет, надо, надо.
И точно в назначенный час мы уже читали про теленка.
Проклятый теленок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нем надо было повторить всю грамматику. Теленка покупал какой-то человек в прошедшем времени, потом этот человек приучался носить его на руках, а теленок рос (это уже в настоящем времени), и человек дожидался того часа, когда теленок вырастет (простое будущее) и, став взрослым быком, будет все же поднимаем и носим (в страдательном залоге) привыкшим к этому делу хозяином.
Мой педагогический опыт сводился к двум пробным урокам, данным мною в восьмом классе гимназии, и я слепо верила в необходимость грамматики и в святость "правил".
Для Маяковского же всякая схоластика, грамматика, даже поэтика с ямбами и хореями была невыносима. И все же, как терпеливо повторял он за мной: "dem Kalbe, des Kalbes"... {Теленку, теленка (нем).}
К счастью, здравый смысл и жалость к бедному моему "шюлеру" {Ученику (нем. Schuler – ученик).}, как называл себя Маяковский, заставили меня плюнуть на теленка и грамматику и принести томик стихов Гейне.
Успех был необычайный.
"Шюлер" не только, выучивал наизусть отрывки стихов, но даже впоследствии не без успеха пользовался ими в разговорах.
Лиля Юрьевна рассказывала, что во время пребывания в Берлине он иначе не заказывал обед, как словами из Гейне:
Geben Sie ein Mittagessen
Mir und meinem Genius! *
{* Подайте, пожалуйста, обед, мне и моему гению (нем.) 15}
А на даче утром с террасы доносилось громовое:
Ich bin ein russischer Dichter,
Bekannt im russischen Land. *
{* Я русский поэт, известный в России (нем.) 16.}
Занимались мы довольно усердно, и Маяковский, уезжая за границу в 1922 году, собирался "разговаривать вовсю с немецкими барышнями".
Но у меня сохранилась грустная открыточка из Берлина, написанная перед отъездом в Париж:
"Эх, Рита, Рита, учили Вы меня немецкому, а мне – по–французски разговаривать".
И подпись: сначала – перечеркнутая попытка изобразить готическое "Ш", потом – латинскими буквами "Schuler".
В ту зиму 1920–1921 года Маяковский очень много работал. Его действительно совсем "заела Роста". Он приходил туда с утра, весь день сидел над плакатами и часто брал работу домой. Обычно он делал рисунок контуром, а Лиля Юрьевна раскрашивала. Потом плакаты шли к "подручным", которые от руки печатными буквами выводили подписи. Мне давали проверять тексты, исправлять ошибки и пропуски. Приходила я в РОСТА иногда через день, через два, обычно к концу занятий, и, просмотрев заготовленные плакаты, шла в большую комнату, где работал Маяковский.