Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У водителя был безмятежный вид, свойственный всем водителям экспрессов: на его пути стояло меньше светофоров и остановок, чем на обычных городских маршрутах, и он мог позволить себе добродушие. Над рулем висел приемник, настроенный на волну WQXR. Оттуда сиропом лилась увертюра Чайковского "Ромео и Джульетта", обволакивая водителя и его пассажиров. Когда автобус пересекал Колумбус-авеню, какой-то неведомый уголовник запустил в него камнем. Затем из темноты понеслись выкрики на испанском. В отдалении раздался хлопок — не то автомобильный глушитель, не то выстрел. А по черным значкам партитуры, продолжала разворачиваться вечная драма любви и смерти, никак не связанная со временем и местом — оживленная струнами и столбами вибрирующего воздуха, прошедшая через датчики, катушки, конденсаторы и лампы к подрагивающему бумажному конусу.

Автобус въехал в дикий Центральный

парк — как всегда внезапно. Эстер знала, что там, снаружи, по всему городу, они затаились, готовые ринуться, схватить, изнасиловать, убить. У нее был свой мир, и она не хотела даже думать о том, что происходит внутри квадратной границы Центрального парка после заката. На это время парк был словно навсегда забронирован полицейскими, преступниками и прочими ненормальными.

А если она была бы телепаткой и могла, настроившись, слушать, что происходит снаружи? Эстер предпочитала не думать об этом. Телепатия дает определенную власть, — рассуждала она, — но и несет в себе немало боли. И кто-то другой может подключиться к твоим мыслям, а ты даже не будешь знать об этом. (Интересно, подслушивает ли Рэйчел у трубки параллельного телефона?)

Она легонько коснулась кончика своего нового носа, — эту манеру она приобрела совсем недавно. Не столько чтобы указать на него тому, кто смотрит, сколько чтобы убедиться, что нос на месте. Автобус выехал из парка в безопасный и светлый Истсайд, под огни Пятой авеню, напомнившие ей, что завтра она должна пойти в магазин Лорда и Тейлора и купить там за 39 долларов 95 центов недавно приглянувшееся платье.

"Ну и смелая же я девушка, — промурлыкала она про себя. — Пробираюсь сквозь кромешную темень и царство беззакония к Любимому."

Она вышла на Первой авеню и поцокала по тротуару от центра города к своей мечте. Вскоре она свернула направо, на ходу выуживая из кошелька ключ. Найдя нужную дверь, она открыла ее и шагнула внутрь. В ближних комнатах никого не было. Под зеркалом два золотых чертенка танцевали свое вековечное несинкопированное танго. Эстер чувствовала себя как дома. За операционной (сентиментальный взгляд скользнул через открытую дверь и упал на стол, где ей переделали лицо) была комнатушка, а в ней — кровать. Там лежал он голова и плечи окружены ярким параболическим нимбом от настенного светильника. Его глаза открылись навстречу ей, ее объятия — навстречу ему.

— Ты пришла раньше, — сказал он.

— Я опоздала, — ответила она, уже выпрыгнув из юбки.

I

Будучи консерватором, Шунмэйкер называл свою профессию "искусством Тальякоцци". Его собственные методы — хоть и не столь примитивные, как у итальянца шестнадцатого века — несли на себе печать некоторой сентиментальной инерции, и потому Шунмэйкер никогда не был до конца современным. Он испробовал все средства, чтобы даже внешне походить на Тальякоцци: выщипывал брови, придавая им форму полукруга, носил густые усы и острую бородку, а иногда даже и тюбетейку — старую школьную ермолку.

Толчком для его деятельности- как и для всех испытаний — послужила Первая мировая. В семнадцать лет он, сверстник века, отрастил усы (так больше их и не сбрил), фальсифицировал возраст и имя, плюхнулся в зловонное транспортное судно и отправился воевать, думая, что будет высоко летать над разрушенными шато и испещренными шрамами французскими полями: похожий на безухого енота, он вознесется смелым Икаром и вступит в схватку с гунном.

Правда, парень так и не поднялся в воздух, но зато его выучили на маслопупа, а это превосходило все его ожидания. Более чем. Шунмэйкер вскоре узнал всю подноготную не только «Брегетов», "Бристоль Файтеров" и «Джей-Энов», но и самих летчиков, которых он, конечно же, боготворил. В тамошнем разделении труда всегда присутствовал некий феодально-гомосексуальный элемент. Шунмэйкер чувствовал себя мальчиком-пажем. С тех пор, как мы знаем, демократия продвинулась далеко вперед, и грубые аэропланы эволюционировали в "боевые системы" неслыханной в те времена сложности, так что сегодняшний ремонтник не менее знатен, чем экипаж, который он обслуживает.

Но тогда это была чистая абстрактная страсть, отразившаяся, в случае с Шунмэйкером, в основном на лице. Возможно, дело было в усах — его часто принимали за пилота. В свободные часы, которые, впрочем, выдавались редко, он для усиления сходства повязывал себе на шею купленный в Париже шелковый платок.

Но война есть война, и некоторые лица не возвращались из полета — как рыхлые, так и гладкие, как лысые, так и обрамленные

прилизанными волосами. Молодой Шунмэйкер откликался на это со всей податливостью юношеской любви: поначалу он грустил, но потом его свободно парящая привязанность приспосабливалась к новому типу лица. Однако в каждом случае потеря определялась не менее смутно, чем в утверждении "любовь проходит". Они улетали прочь и проглатывались небом.

Пока не появился Эван Годольфин. Офицер связи, тридцать с лишним, временно командированный к американцам для рекогносцировки над Аргоннским плато — Годольфин довел природную фатоватость первых авиаторов до пределов, которые в истерическом контексте того времени казались абсолютно нормальными. В конце концов, там, в воздухе, не было никаких окопов — ни газовых атак, ни гниющих товарищей. Бойцы обеих сторон могли себе позволить бросать фужеры в величественные камины реквизированных сельских имений, крайне любезно обращаться со своими пленниками, придерживаться каждого пункта дуэльного кодекса, когда дело доходило до потасовки, — короче, с жеманной щепетильностью практиковать весь тот вздор, который приписывался джентльмену девятнадцатого века, попавшему на войну. Эван Годольфин носил летный костюм, пошитый на Бонд-стрит; стремительно и немного неуклюже он проносился через рытвины временного летного поля к своему "Френч Спеду", останавливался, чтобы сорвать одинокий цветок мака, чудом дотянувший до осени, переживший бои и немцев (разумеется, Годольфин читал в «Панче» поэму "Фламандские поля" три года назад, когда на окопной войне еще лежал легкий идеалистический налет), и втыкал его в безупречный лацкан.

Годольфин стал героем Шунмэйкера. Все знаки внимания, которые оказывал летчик по пути к самолету, тут же становились частью коллекции мальчика-механика — или случайное приветствие, или "молодец!" за предполетный осмотр (обязанность слуги-механика), или натянутая улыбка. Возможно, уже тогда он предвидел конец этой безответной любви, но разве подспудное предчувствие смерти не увеличивает удовольствие от «причастности»?

И конец настал довольно скоро. Одним дождливым днем, когда Мез-Аргоннское сражение уже завершалась, из серой дымки вдруг материализовался покалеченный годольфинов самолет, который, наклонившись на одно крыло, сделал немощную петлю и стал быстро терять высоту, скользя, словно коршун в воздушном потоке к посадочной полосе. Он промахнулся на сотню ярдов. Когда самолет воткнулся в землю, к нему уже бежали летчики и санитары с носилками. Случившийся поблизости Шунмэйкер последовал за ними, не имея ни малейшего представления о том, что произошло, но вскоре увидел груду ошметков и осколков, уже успевших промокнуть под дождем, а от этой груды к санитарам хромал живой труп, увенчанный худшей из возможных пародий на человеческое лицо. Шрапнель отсекла кончик носа, порвала щеку и раздробила полподбородка. Оставшиеся целыми глаза не выражали ровным счетом ничего.

Шунмэйкер впал в забытье. Он пришел в себя только в медпункте, где пытался убедить докторов взять его хрящ. Обследование показало, что Годольфин будет жить. Но лицо требовало перекройки — в противном случае, для молодого офицера жизнь сделается немыслимой.

К счастью для некоторых, в то время в области пластической хирургии в полную силу работал закон спроса и предложения. В 1918 году случай Годольфина был далеко не уникален. Методы изменения формы носа существовали с пятого века до Рождества Христова, и уже примерно лет сорок, как вовсю практиковались пересадки Тьерша. В войну, по необходимости, появились новые методы, которые использовались хирургами, окулистами, лор-врачами и даже парочкой нанятых в спешке гинекологов. Эти методы быстро усваивались и передавались молодым. Неудачливые пациенты образовывали поколение уродцев и парий, составившие — вместе с теми, кто вообще не делал восстановительную операцию — тайное и ужасное послевоенное братство, членам которого нечего было делать на обычных ступенях общества. Куда они все подевались?

(Профейн встречал некоторых под улицей. Других можно увидеть на сельских дорогах Америки. Профейн, например, когда подходил к очередной дороге, перпендикулярной его курсу и еще пахнувшей дизельным выхлопом промчавшегося здесь грузовика — ощущение, будто идешь сквозь призрак, неизменно встречал кого-нибудь из них, стоящего, подобно верстовому столбу. Хромота этого человека могла означать, что кожная ткань ноги барельефом шрама превращена в парчу (сколько женщин, посмотрев на нее, вздрагивали от испуга?); рубец на горле был скромно спрятан, как аляповатая военная побрякушка; язык, торчащий из дырки в щеке, больше никогда не скажет пароль, несмотря на два рта).

Поделиться с друзьями: