Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– А что Содомский искал в Москве-то? – спросил Дорожкин, опрокинув граненый стаканчик в горло и в самом деле уверившись, что никакой холод ему ни в избе, ни за ее пределами в ближайшее время не грозит.

– Что искал, не знаю, а нашел так вроде тебя, – хмыкнул Шакильский. – Я так понял, что они всякую рыбку ловили, но потребовалась именно такая, которая на Лизу клюнет.

– Дочку мою найти надо, – вдруг подала голос Лизка.

Она сидела как сидела, уставившись перед собой, держа в руке вилку с наколотым на нее огурцом, но теперь словно прислушивалась к разговору двух вроде бы не замечаемых ею мужчин.

– Какую дочку? – все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: – Ну вот, пошло-поехало.

– А вот.

Лизка

встала и сняла со стены фотографию в коричневой раме.

– Вера. Верочка моя. Верунчик.

– Что я говорил? – вздохнул Шакильский. – Или плачет, или о дочке говорит, или ходит и улыбается. А так-то нормальная. Все делает, работа в руках так и горит. Только молча все. Словно узлом у нее в голове на дочке все завязалось. Но при этом послушная, все понимает, кивает. Ведь поехала же с Содомским в Москву? Тоже небось дочку пообещал ей найти… Ты посмотри на фотографию-то, Жень. Карточке уже лет пятьдесят, если не больше. А девчонке на фото лет двадцать пять, если не тридцать. Если она и в самом деле была, так уж по-любому дожила бы почти до восьмидесяти.

– Ну если самой Лизке, как говоришь, под девяносто… – пробормотал Дорожкин.

Он протянул руку, и Лизка неожиданно отдала ему фотографию. Даже посмотрела в его сторону, но слепо, скользнула глазами, как по пустому месту. Под тяжелым стеклом была вставлена чуть помятая фотография простоволосой девушки с простым, милым лицом. Ничем она не походила ни на Алену Козлову, ни на Женю Попову и вместе с тем была едва ли не их копией. Могла бы учиться с ними в одной школе, жить по соседству, носить похожую одежду, сплетничать о чем-то общем, и со спины бы их путали знакомцы. Дорожкин перевернул рамку. Картонки с обратной стороны пожелтевшей фотографии не было, карточка держалась на подогнутых гвоздях, от которых на ней появились пятна ржавчины. Между пятнами виднелась карандашная надпись. «Вера Уланова. МамG съ любовію на добрую память».

Ниже чернилами другим, неровным, срывающимся почерком было дописано: «30 октября 1961 года».

– Почему старая орфография? – не понял Дорожкин. – Она что, до революции школу заканчивала?

– Думаю, что не заканчивала вовсе, – прищурился Шакильский и снова плеснул в стаканчик самогона. – О том после поговорим. Давай по второй и по последней, я сейчас пойду лошадок седлать, а ты посиди тут пока, может, и разговоришь старушку.

«Старушку», – с сомнением подумал Дорожкин и вспомнил показавшуюся ему у печи красавицу. Лизка и теперь ничем не походила на старушку, да и не пахло от нее, как говорил Шакильский, старушкой. В избе пахло свежей выпечкой. Вот хозяйка перестала кивать, словно услышала какой-то сигнал, поднялась и принялась вытаскивать из печи второй противень. Дорожкин достал телефон и щелкнул фотографию.

– Тоже телефон с собой таскаешь? – хмыкнул появившийся на пороге Шакильский с овчинным кожушком. – Я вот как часы его здесь пользую. На-кась, держи. Так ловчее будет, а куртку свою здесь оставь. Баловство китайское, а не одежда. Ты еще из деревни не выбрался, а из нее уже пух летит. Месяцем раньше я б тебя еще и сапоги заставил надеть, ну сейчас-то ладно. Все не пешком пойдем. И вот еще, треух на голову натянешь.

– А что это за дата? – спросил Дорожкин. – На фотографии? Тридцатого октября шестьдесят первого года? Написано другой рукой, человек явно был не в себе. День рождения дочери?

– Вряд ли. – Шакильский сморщил лоб. – Я думал об этом. У Лизки ничего не добился, а так-то – больно фотография старая. Если бы ее дочь родилась в шестьдесят первом году, то пропала бы где-то в восемьдесят пятом или рядом. Ее бы помнили, а так-то только старики чего-то припоминают о ней, да и то так смутно. Пока не ткнешь их лицом в фотку, имя не назовешь, тогда только что-то появляется. А на следующий день опять ни черта не помнят. Я ж занимался этим делом, помочь хотел Лизке, я ж к ней на постой определился, пока Адольфыч квартирку подобрал. Дир сосватал, сказал, что светлая бабка. И не обманул ведь. Так что я думаю, что дочь ее пропала в этот день. Эх, нельзя расспросить ее толком,

жаль…

Шакильский крякнул и снова хлопнул дверью.

Дорожкин убрал телефон, покосился на Лизку, которая двигала у печи чугунки, словно никто и не обсуждал только что судьбу ее пропавшего ребенка, и достал из сумки папку. На желтоватом листе по-прежнему были вычерчены три имени: Колывановой Марии, Шепелева Владимира и Козловой Алены. Дорожкин помедлил несколько секунд, потом достал ручку и аккуратно вписал еще одно имя – Уланова Вера.

– Лучина, лучинушка березовая! Что же ты, лучинушка, не ясно горишь?

Лизка не запела, нет, скорее она принялась бормотать знакомые Дорожкину с самого детства слова. Прошептала обе строчки до конца, набрала в грудь воздуха, но не стала петь дальше, а замолчала. И тогда так же негромко, почти шепотом продолжил петь Дорожкин.

– Не ясно горишь, не вспыхиваешь? Или ты, лучинушка, в печи не была?

Лизка замерла, потом стряхнула на широкое блюдо последние пирожки, продолжила:

– Или ты, лучинушка, не высушена? Или свекровь лютая водой залила?

Допела, выжидательно взглянула на Дорожкина и стала петь вместе с ним, пусть и не на два голоса, а на два шепота, но вместе. И про подружек, и про постелишку, и про сны, и про милого. Дорожкин пел, вспоминал отчего-то, как эту песню пела его мама, и всякий раз пела не в обычный вечер, а когда вдруг в деревне отключали свет. Тогда мамка несла из сеней керосиновую лампу, а если не было керосина, лила в банку подсолнечное масло, накрывала ее картофельным кружком, протыкала через него тряпичный фитиль, зажигала и под несусветную копоть в избяном полумраке затягивала негромко «Лучинушку» или еще что-нибудь такое же – напевное, негромкое и нежное. Почти точно так же, как это делала теперь Лизка Уланова. И Дорожкин смотрел на нее, застывшую у печи, краем глаза и видел одновременно и юную и хрупкую девчонку, и усталую пятидесятилетнюю женщину, и где-то там же древнюю, ветхую бабку.

– Вот ведь чертяга, – прошептал откуда-то взявшийся на пороге Шакильский. – Молодец. Она и при мне пела, но так я только эхом могу работать. Нет, ну если бы она затянула «Несе Галя воду» или «Ніч яка місячна» [39] , я бы еще подпел.

– Пирожки в сумку холщовую сложу, – вдруг негромко проговорила Лизка и оборотилась той, кого Дорожкин видел в метро. И Шакильский, наверное, тоже увидел ее такой же, чуть за пятьдесят, с усталым лицом и подрагивающими губами. Увидел и сразу же помрачнел. Не рассмотрел, видно, что свет в лице остался, даже ярче стал.

39

Украинские народные песни.

– Которые вилкой наколоты – те с капустой. Гладкие – с грибами. А я пойду курям корма задам. Тридцатого октября шестьдесят первого года Вера пропала.

Сказала и пошла к выходу, подхватила с гвоздя телогрейку, сбросила с ног вышитые тапки, сунула ноги в валенки, набросила на плечи серый шерстяной платок, перед тем как хлопнуть дверью, обернулась.

– Дочку мою найди, Дорожкин. Жива она.

– Вот как, – ошалело прошептал Шакильский, схватился за голову, сел на порог и постучался лбом о собственные колени. – Ты хоть понимаешь, парень, что я первый раз за два года от этой бабы осмысленные слова слышу?

– А разве ее слова о дочери не были осмысленными? – спросил Дорожкин.

– Пошли, – поднялся Шакильский. – Время. Дир – мужик пунктуальный. Слова лишнего не скажет, а посмотрит так, что мало не покажется. На лошади сидел?

– Сидел в детстве, – пожал плечами Дорожкин. – Но чего там было сидеть? Отец мальцом сажал на лошадку, так она все одно в телегу была запряжена.

– Ничего, я тебе серую дам, – кивнул Шакильский. – Она поспокойнее. К Макарихе освоишься. Тут всего ничего, пара километров. Ты чего в сумку-то свою набил? Патроны? Еда? Ладно, приспособим ее на месте. Пистолетик, смотрю, взял с собой? Молись, чтобы стрелять нам сегодня не пришлось.

Поделиться с друзьями: