Валентин Распутин
Шрифт:
Из этих рассказов я явственно и определённо для себя понял: Распутин — писатель и человек с абсолютно ясной и, я бы сказал, непоколебимой жизненной и писательской позицией. Да она яснее ясного видна и в его книгах, и в его публицистике. Это всем видно. А вот то, что она проявляется в обычных мимолётных разговорах и встречах, — это надо слышать.
Удивительная скромность и даже какая-то замкнутость чувствуется в его разговорах. Распутина не столкнёшь с его понимания мира, но он и не навязывает своё восприятие жизни, сознавая, должно быть, что его точка зрения, даже если она и выстрадана и серьёзна, ещё не единственная.
Драться за своё понимание мира он готов, но кричать об этом на всех перекрёстках и каждому встречному он не будет, не считая это нужным и достойным. А сколько я встречал сорок, кричащих о своей позиции и настырно вдалбливающих
Владимира Солоухина критика всегда относила к той же когорте писателей, что и Распутина. Казалось бы, эта общность взглядов на судьбу Родины, на долг художника исключала высокую и свежую оценку своего младшего коллеги. Но нет, и на Владимира Алексеевича сибиряк производил сильное впечатление:
«Для Распутина его повести и есть его поведение, а его поведение — это его повести. Ну прибавим сюда ещё его блестящие очерки, статьи, устные выступления. Ничего лишнего, пустопорожнего, мелкотравчатого. Всё в цель, в точку, в дело и ради дела. А дело выпало горькое, трудное. Потому и несчастливейший. Велико ли счастье смотреть почти беспомощно, как терзается родная мать, а потом отдавать ей последний поклон и последнее целование?
Таких писателей, как Валентин Распутин, таких своих сыновей народ и рождает для того, чтобы не забыть своего прошлого, трезво оценить настоящее и не потерять надежды на будущее».
Особая родня — земляки
Это не преувеличение. Для Валентина Григорьевича земляки из Аталанки или Усть-Уды в самом деле были особой роднёй, пусть не кровной, но душевно близкой и дорогой.
Я убедился в этом весной 1997 года, в дни шестидесятилетия писателя, когда мы с Распутиным и журналистом Константином Житовым приехали в районный центр, где Валентина Григорьевича нетерпеливо ждали. К вечеру, уже в сумерках, машина подкатила к дому Николая Александровича Проклова, работника местного Дома культуры. В просторной квартире народу — яблоку негде упасть, женщины в красивых костюмах сидят обочь длинных столов, уже подготовленных к приёму гостя. Оказалось, супруга Николая Александровича, Анна Ивановна, пригласила своих подруг, участниц народного хора, который она вместе с мужем создала в Усть-Уде. Распутина, разумеется, знали все, но и он, здороваясь и обнимая, называл чуть ли не каждую певицу, кого по имени, а кого и по имени-отчеству. Никакой натянутости, неловкости — шутливые восклицания, смех. И весь вечер за домашней колбаской и рыжиками, чаем и пирогами ни на минуту не утихала родственная беседа, прерываемая только песней. И виделось в очередной раз, что людская сердечная приязнь — это отсвет характера Валентина Григорьевича, это токи от его слова, взгляда, пожатия руки…
Есть у Распутина один необычный рассказ — «На родине», написанный в конце 1990-х годов. Его сюжет прост: повествователь приезжает в родную деревню и описывает свою, лишённую внешних событий, жизнь там. Это первая особенность. А вторая — и сам рассказчик, и его односельчане не спрятаны под вымышленными именами, а выступают под своими. И вот тут начинается магия высокого искусства. Понимаешь, что сюжет рассказа вовсе не прост. Рассказчик с болью видит перемены в родном селе — что всё, радовавшее здесь вчера, погублено, что и привычный быт, и нажитые традиции ушли в тартарары, и кажется, будто земляки живут на какой-то пересылке, на временном расхристанном бивуаке, а не оседло на отчей земле. Люди-то те же, давние, родственно близкие, но теперь растерянные, потерявшие себя.
Аталанцы читают рассказ «На родине» с особым, ревнивым вниманием: не затемнил ли знаменитый земляк какую-нибудь чёрточку в характере каждого, не упустил ли какую отметинку, привычку, чудинку.
Да нет, похоже, не исказил, не запамятовал. Приведу строки, посвящённые им, — так можно говорить только о родных, душевно близких людях.
«Поверх забора видно: выходит в огород Нина, соседка моя по правую сторону
с улицы, вяло ступает в домашних тапочках по межгрядным дорожкам, что-то высматривает и бормочет. Нагибается, щиплет лук, начинающий уже желтеть, и снова головой туда-сюда. Я не выдерживаю, взбираюсь на чурку под умывальником, чтобы и меня было видно, и кричу:— Нина, что потеряла?
— А позапрошлое лето, — тотчас отзывается она и поворачивает ко мне красное тугое лицо, устанавливается на узкой дорожке прочней. — Какое было лето!.. <…> тебя в то лето, однако что, не было. Какое лето! — и тепло, и полив, и всё-то как по заказу. Мы в то лето на этих-то, на толстомордых-то чихать хотели! — брезгливо добавляет она… <…> мне не надо объяснять, кого она задевает. — Хоть лопните вы там! Мы без вас проживём! В то лето чё было не прожить!.. А нонче… Нонче так-то не погарцуешь!.. Ой, Валентин, окорот, кругом окорот! За горло берут. Чё вот мы нонче будем делать?
…Нина уже уходит, направляясь к калитке, я уже гляжу мимо неё, но она оборачивается, спрашивает:
— Надя молоко не приносила?
— Нет. Но у меня есть, вчерашнее не выпил.
— Вчерашнее завтра пей, раз кислое любишь. А сёдни я сёднешнее принесу».
Это Нина Филипповна Вологжина. «Роман, муж её, — заметил Распутин, — приходится мне дядей, не то двоюродным, не то троюродным…» Роман всю жизнь работал в леспромхозе, на трелёвочном тракторе, а Нина — почтальоном, а позже оператором в местном аэропорту. У Вологжиных пятеро взрослых детей.
Но продолжим чтение рассказа:
«Надя — вторая моя соседка, слева. У неё три дочери, все три замужем за гуцулами, которые в старые времена наезжали в леспромхоз на заработки, все три учительницы. И вот две дочери съехали… в райцентр, там жизнь не должна совсем остановиться… третья доживает с матерью лето и тоже уедет. И говорливая Надя примолкла, прибрала свой певучий голос. У неё и окрик был певучий, не сибирский, когда загоняла она корову в стайку. Теперь, видать, и корова стала послушней. Не слыхать Надю. Утром подымусь иной раз — на крыльце белеет банка молока. Это от неё. Днём увидит, спросит:
— А хлеб-то, хлеб-то, поди-ка, надо?
— Не надо, мне вчера Муська доставила.
— У Муськи хлеб хороший. Муська мастерица. — И вспоминает без спохвата: — Лида в коммерцию свечки привезла. Велела сказать.
Свечки я возьму. Но едва ли пригодятся они: при свете ложишься, при свете встаёшь. Но это я же по приезде спросил, а Лида приняла заказ».
Упомянутая Муська — это Мария Галастифоновна Крайденко, лучший пекарь на всё село. А заботливая Надя — это Надежда Петровна Немчинова. Она не аталанская по рождению. В конце пятидесятых годов Надя Журавлёва приехала из Мордовии по комсомольскому призыву на строительство Братской ГЭС. Вышла замуж за аталанского тракториста Анатолия Немчинова и осталась на всю жизнь в родном селе супруга. Здесь ей после рождения дочек, как и Нине Вологжиной, досталось место почтальона. В начале восьмидесятых Надя потеряла мужа. Но человек стойкий, особого закала, она дала дочерям образование, помогла им вырастить не только шестерых детей, но и восьмерых внуков. (Вот сколько у неё самой внуков и правнуков!) И жить бы ей, радуясь родному подросту, да жестокая новина заставляет переменить привычную колею…
Теперь о Лиде. В деревне не стало магазина. «И вот Лида, продавщица из продовольственного, в духе времени завела „коммерцию“ на Верхней улице в амбарушке на трёх полках. Если дверка в „коммерцию“ приоткрыта, надо кликать Лиду со двора. За день раз-два и окликнут, а то и ни разу. Я спросил у неё в первый приход: „Когда выходной?“ — и она посмотрела на меня недоверчиво, как после неудачной шутки: „Какие теперь выходные — все проходные!“ Выходя вслед за мной из тёмной „коммерции“ без окна, натакнула: „А масло на почте спросите, там, говорят, было“. — „Почему на почте?“ Ничему удивляться было нельзя, но иной раз удивление срывалось. „А там теперь тоже торговля. Там старикам в зачёт пенсии мало-малишку привозят“. Я пошёл на почту. Почтовое дело захирело: телеграмму дать нельзя, письмо из города за четыреста километров может идти с осени до весны. „Нет, — говорит почтарка о масле, — только вчера последнюю бутылку взяли, подсолнечное было“. На нет и спроса нет. Та же Надя, соседка моя, через день сообщает: эта бутылка теперь у Лиды, её Лиде в обмен на чай принесли. Я к Лиде — уже из интереса, догоню ли. „Была бутылка, — говорит Лида, развеселившись, беззвучно смеясь, глядя на меня. — Была. Полдня только и простояла. Развозжаевы две банки тушёнки за неё принесли“.