Валькирия
Шрифт:
Белая пена вспучивалась и разверзалась перед форштевнем, холодные брызги били в лицо шумным дождём… Глубоко подо мной, в зелёных хоромах, пировал в торжественной гриднице Морской Хозяин. Он видел корабль, знал на нём новую душу и ждал подношения. Я как следует размахнулась и кинула петуха в море, как можно дальше за борт. Могучие, в голубой окалине крылья тотчас развернулись и ударили с такой яростной силой, что я поневоле перепугалась – взлетит!.. Нет, не взлетел. Камень косо упал под гребень волны, скользнул в глубину. Широкие крылья ударили ещё раз, уже по воде… и пропал огненный гребешок, исчез пышный выгнутый хвост. Я долго смотрела на беспокойные хляби, где и кругов уже нельзя было различить, и представляла,
Славомир говорил нам, молодшим: есть люди, которым любой шторм нипочём. Он сам был из таких. Мальчишкой дивился, когда другие метали съеденное за борт, – ему, весёлому, при любой качке только давай хлебца с жирной жареной рыбой, вмиг уберёт, попросит ещё. Есть иные бедняги, по двадцать лет моря не покидают, и все двадцать лет море их бьёт. Оттого людям кажется иногда, будто Морской Хозяин если невзлюбит, то навсегда. На самом деле не так. Наш воевода лежмя лежал в своём первом походе. Привык потом… Славомир про то баял нам на ушко. Чтобы не раскисали, когда станет невмоготу.
Ребята гребли, откидываясь на скамьях. Я смотрела, жестоко страдая от зависти и дурноты: вот бы мне хоть один черёд у весла!.. Опытный Славомир меня упереживал – от качки нет другого спасения, только делом заняться. Делом, любо сказать!.. Ой, зря я тогда не пошла к нему, подумаешь, за руку взял бы, спросил, скоро ли вместе поедем рыбу ловить… Может, принял бы к себе на корабль да и сжалился, велел ребятам подвинуться… Мстивой не миловал никого, а меня и подавно. Небось, только ждал, чтобы я распустила слюни и сопли, испачкала скоблёную палубу, запросилась на бережок…
Вот каким киселём расползалась моя твердокаменная решимость. Мне смертно хотелось на берег, и даже не просто на берег – вовсе домой, в родное тепло, к материным милым коленям… Ой мне! Я нацепила воинский пояс, я силилась угадать, не струшу ли в битве, – а и немного понадобилось, уже заскулила, прав был воевода, что даже в отроки брать меня не хотел!
Я крепила себя, растравляла гордость обидами и почему-то очень ждала, чтобы гребцы стали меняться. Нет, воевода ни разу пока не пятился от обещанного, сказал не даст грести, так и не даст, но скорее бы уж менялись, какая ни есть, а всё забава, сколько можно сидеть, тупо глядя на серые волны, давя мучительную тошноту!
Крепких парней уморить было не просто. Однако потом я заметила, что Нежата стал всё ленивей двигать веслом, чуть макая гладкую лопасть, и наконец мотнул головой, подозвав сменщика – Блуда, – а сам закутался в плащ и лёг под скамью. Невольно я пожалела его. Даже занятый делом, он сумел выдержать ещё меньше, чем я.
Мой побратим с готовностью подхватил сосновую рукоять, но почти сразу, отдав Плотице правило, к ним подошёл вождь. Без лишних слов прогнал новогородца прочь со скамьи, скинул рубаху, сел сам.
– Думай, что делаешь, – сказал он Нежате. – Ему ещё до дому грести!
Я некоторое время смотрела на воеводу. Весло у варяга ходило сильно и ровно, без прохладцы и уж, конечно, без малейшей натуги, и я снова вспомнила о поганке и о белом грибке и вдруг рассудила – а может, и к лучшему, что мне не дали грести. Срамиться хоть не пришлось…
2
Семь годов ждут зиму по лету, другие семь – наоборот. Прошлое лето выдалось жарким и грозным, за ним поспела зима – трескучая, много-Нынешняя наверняка будет гнилой. Не зря кротовые норки уже теперь смотрели какие на запад, какие прямо на север, предрекая оттепели
до самой весны! Чего доброго, и море не успокоится, не уснёт в тиши подо льдом, так и будет ворочаться, катить на берег стылые волны…Стоял липень месяц, радостная маковка лета, но жары не было и в помине. Над самой землёй текла промозглая сырость, обволакивала когда дождём, когда туманом. Несколько раз Голуба с подружками подгадывали денёчек посуше, устраивали танок. Мы ходили смотреть. Как обычно, девки натягивали по сорок одёжек, вплоть до шапок и меховых шуб – хвалились друг перед другом, приманивали женихов достатком отеческим, собственным рукодельным искусством. О прошлом годе бедные парились, бывало – падали с ног. В это лето и в шубах было как раз.
Вот занятно! Наверное, не я одна, любой человек постоянно как бы зрит себя со стороны. И я не о поступках – о внешнем обличье. Когда мы с ребятами брали мечи и тешились поединками, я знала себя рослой, крепкой, широкоплечей. И хотелось вести себя, как пристало воину, живущему в дружинной избе. Совершать что-то смелое. Сильное… А потом шла смотреть девичий танок, и куда только пропадала моя гордая удаль, моя воинская стать! Даже косточки вдруг истончались по-девичьи, делались нежными и прозрачными. Я вдруг радовалась, что здесь были воины, которым я никогда не дотянусь и до плеча. Я ощущала себя тоненькой, хрупкой, хотелось не меч из ножен хватать – опускать долу глаза и робко краснеть, плести длинную косу и замирать с бьющимся сердцем… ждать неведомого жениха…
К концу месяца – не к началу, как след бы, – во мхах поспела морошка, девки-добытчицы стали похаживать за ней на болота. Кто в сапожках из рыбьей кожи, непроницаемых для воды, кто босиком. Я ходила одна – Велете не разрешил брат. Он теперь позволял ей только гулять по берегу возле крепости и в ближнем лесу, и не в одиночку: со мной, с Блудом, с кем-то ещё. На ней уже не сходился галатский затейливый поясок из бронзовых блестящих колечек. Иногда она выпускала Мараха. Могучий конь ходил за ней, как собака, баловался, валяясь в траве. Я потом вычёсывала из его хвоста колючки и мусор.
Беременность всегда стараются скрыть. Накидывают просторные одеяния, сторонятся лишнего глаза и, конечно, помалкивают. Не сведал бы чужой, завистливый человек, наделённый силой не по уму, наученный только губить, не помогать…
Бедной Велете некуда было деться от взглядов, от остреньких язычков хуже гадючьих. И не было при ней разумной жены – подсказать, помочь хотя бы советом. Мужи сплошь да парни бессмысленные. Да я, девка.
Закатав латаные порты, я шагала по кочкам, брала пахучую крупную ягоду в белую берестяную ималку, что ещё зимой выплел Ярун. Мы с ним посиживали тогда возле Блуда, стонавшего ночами, и побратим рукодельничал, чтобы не сморило. Плёл в полусне, роняя волосы на глаза, и всё равно даже сок раздавленных ягод не мог вытечь наружу, хоть воду носи, хоть вари вкусное хлёбово, насадив на шест над костром… Было дело, надумала я запрятать лукошко – Велета тотчас хватилась, спросила, не потерялось ли. Да.
…Я слышала, как по ту сторону чахлой прозрачной рощицы гомонили, перекликались весёлые девки, и, стыд сказать, раскалялась яростной злобой. Хотелось выйти туда к ним, обозвать заугольными шепотницами, услышать что-нибудь о себе, может быть, нарваться на драку. Я знала: между собой, потихоньку, они смеялись и сплетничали о Велете. Не из-за того, что носила дитя, – эка невидаль! Но если бы им, разумницам, дали мизинчиком дотянуться до жениха вполовину такого, как мой побратим, – двумя пятернями схватили бы, не оторвёшь! Мыслимо ли – самой прогонять?.. С ума, верно, спятила сестрёнка вождя. Да и сам вождь, коли не научил хворостиной… Мне уж казалось, об ином они и не толковали.