Валтасар
Шрифт:
Везло отцу и с женщинами. Он был красив, но дело не только в этом. Когда в Боженчине разнесся слух, что на почте появился молодой неженатый начальник, женское население затрясло как в лихорадке. По крайней мере, об этом свидетельствуют — правда, в более сдержанных выражениях — письма пани Рогожовой, моей столетней тетушки, да и рассказы других женщин. Когда вскоре стало известно, что уже назначена его свадьба с моей будущей матушкой, все девушки ей завидовали. Кажется, в жизни матери это была последняя приятная весть. Умирая, отец попросил меня, чтобы сообщение о его смерти появилось в газете. Коммунизм уже разваливался, набирала силу «Солидарность». Я назвал отца «участником войны 1920 года»; исполнить его просьбу я сумел благодаря «Тыгоднику повшехному» [27] — другие газеты не поместили бы даже такой осторожный текст. Перед смертью отца что-то мучило, но что — он и сам не мог осознать. Его жизнь с моей матерью длилась недолго, я был слишком мал, чтобы разбираться в таких
27
«Тыгодник повшехны» — польская еженедельная католическая газета, придерживающаяся либеральных позиций.
Я очень мало знаю о своем отце. Не потому, что он мало рассказывал, — наоборот, рассказывал он очень много, но на избранные темы. Все остальное он приукрашивал, а выпив, приукрашивал до абсурда. Со временем он достиг в этом совершенства. В конце жизни все ему представлялось сказкой, рассказанной добрыми гномами.
Когда ему было сорок восемь, а мне двадцать один, я расстался с ним на три года. Я все ему простил, в том числе и эти его причуды. Понимал, что с детства его мучил комплекс неполноценности, и он от него так и не избавился. Корни неполноценности уходили в те времена, когда он поселился в Бжешко. Прямо из деревенской халупы отец попал в новые условия. В чем именно новые? Об этом он никогда не рассказывал.
Осень 1 939-го (продолжение)
Хмурым, мрачным ноябрьским днем я стоял в саду, когда кто-то пришел и сообщил мне, что вернулся отец.
Вернулся до неузнаваемости изменившимся. В задрипанном пальтишке, небритый, нестриженый и похудевший; в глазах его отражалось одно — поражение. Поражение целого народа, поражение, перевернувшее всю его жизнь. Он напоминал мне дядю Юлиана, который месяцем раньше плакал, слушая радиосообщение из Варшавы. Под знаком этого поражения появился и дядя Казимеж. Призванный в армию как поручик, он участвовал в обороне Варшавы и переодетым вернулся домой. С тех пор поражение читалось на лицах всех мужчин в Польше. Выяснилось, что отец доехал со своим почтовым вагоном до Львова, но после подписания пакта Риббентропа — Молотова [28] и с началом всеобщего хаоса ему пришлось пешком пробираться домой. Подробностей я так никогда и не узнал. В те времена взрослые уделяли детям мало внимания, и дети слушали взрослых украдкой, дополняя потом обрывки услышанного собственным воображением.
28
Советско-германский договор о ненападении, подписанный 23 августа 1939 г. и открывший двери Второй мировой войне. В договор входил секретный протокол, предусматривавший разграничение сфер взаимных интересов, что позволило Германии и Советскому Союзу почти одновременно вторгнуться в Польшу и фактически поделить ее между собой.
Решили, что отец пока не будет раскрываться немцам как почтовый служащий. Останется в Боженчине, подождет развития событий. Англия и Франция тогда уже объявили войну Германии, но оставались «в состоянии готовности». Советский Союз завоевывал и никак не мог завоевать мужественную Финляндию, а остальные ждали, что предпримет Гитлер. Зима обещала быть суровой. Одна из тяжелых военных зим, когда температура опускалась ниже сорока.
Тем временем наша семья съезжалась в Боженчин. Из Иновроцлава приехала моя тетка с мужем и двумя маленькими детьми. Их вышвырнули из собственного дома в чем были, не дав на сборы и двух часов. Ее муж по фамилии Фенглер, немец по происхождению, спасался от Рейха, избегая статуса фольксдойча [29] . Вместе нас было уже шестеро взрослых и шестеро детей — если считать меня ребенком — на одну комнату с двумя окнами, двумя кроватями и маленькой кухней. В кухне на ночь раскладывали постель, но теснота все равно была ужасная. Дед с женой занимали другую комнату, отделенную от нашей половины верандой и второй дверью. Отношения между нами были прохладные. Каждую минуту дверь из «той» комнаты открывалась, и на пороге показывалась «жена отца», то есть моего деда. Она проходила через нашу комнату, поднималась по трем ступенькам в кухню, становилась у печи, что-то стряпала, а затем проходила обратно и исчезала за дверью. Готовили у печи совместно, хотя разную еду — для них и для нас. Они ели в своей комнате, куда никого из нас не допускали.
29
Фольксдойч (от нем. Volk — народ + Deutsche — немец) — в период гитлеровской оккупации восточноевропейских стран (1939–1945 гг.) лицо, вписанное в специальный список граждан, мнимого или действительно немецкого происхождения, имевшее значительные привилегии по сравнению с коренным населением.
Все
пять лет войны, зимой и летом, жена деда ходила в сером вязаном шлеме, заколотом на шее. Маленькая, толстая, с раздутым какой-то болезнью зобом, с водянистыми выпученными глазами. У деда глаза были такие же, но, в отличие от жены, он был высокий. Выходя и возвращаясь по многу раз за день, она бормотала под нос: «Боже-Боже-Боже». Что означало призыв к Богу и просьбу: «Терпения-терпения-терпения». То есть терпения ко всем нам. С той поры я всю жизнь ценю просторные изолированные квартиры.В том же году зимой, а потом и весной, не имея друзей — ни ровесников, ни старших, — я открыл для себя книги и увлекся чтением. Сначала я перечитал книги, стоявшие на этажерке в проходной комнате между комнатой деда и нашей, а позже — книги, которые нашел на чердаке и в соседнем доме у пани Рогожовой. Особенно запомнились мне два десятка толстых тяжелых томов, изданных в Вене еще до Первой мировой войны, — история мира от самых истоков до войны буров с англичанами в Африке в конце XIX века. Все тома были переплетены в темно-коричневую кожу и, по старинной моде, щедро украшены орнаментом. На уже пожелтевших страницах я обнаружил мелко отпечатанный текст и гравюры, офорты, картины сражений, портреты королей и государственных мужей. В каждом томе значились громкие и давно забытые имена титулованных профессоров, которые некогда эту историю редактировали. Кроме книг, я обнаружил также годовые подшивки католических еженедельников и — главное — свежеоткрытые сокровища: «Огнем и мечом», «Потоп» и «Пан Володыёвский» [30] .
30
Трилогия лауреата Нобелевской премии Генрика Сенкевича (1846–1916).
На чердаке я натыкался на самые разные книги. Учебники по физике и химии 20-х годов — забытые свидетельства учебы в педагогическом лицее дяди Юлиана, дяди Казимежа и тети Янины. До сих пор помню принципы устройства паровой машины, изложенные в одном из учебников, или способ расчета «свободного падения физического тела». Попадались и романы. Разрозненные тома «Капитана Фракасса», сочинения Анджея Струга [31] , еще какая-то фривольная повестушка (перевод с французского) в дешевом издании с иллюстрациями, на нынешний взгляд невинными, а тогда пикантными. И множество других, разбросанных в полном беспорядке.
31
«Капитан Фракасс» — приключенческий роман французского писателя-романтика XIX века Теофиля Готье. Анджей Струг (Тадеуш Галецкий) (1871–1937) — польский прозаик и публицист, социалист, активный деятель движения за независимость Польши.
Соседний дом, где жила пани Рогожова, принадлежал вдове директора школы. В мансарде в нескольких шкафах помещалась не одна тысяча книг из школьной библиотеки, главным образом для молодежи. После молниеносной победы немцев страну парализовало. Обычно учеба в школах возобновлялась 1 сентября. Но шел уже ноябрь, а школы только начали оживать. Многие вопросы оставались без ответа. Например, какова будет судьба книг на польском языке? Будут ли они подвергнуты цензуре? На всякий случай их держали в шкафах — к моей великой радости.
Я принимался за чтение сразу же по возвращении из школы и читал до сумерек, которые в ноябре начинались около четырех, а при хмурой погоде — и в два. Потом зажигали керосиновую лампу. Я читал, с перерывом на ужин, до самого сна. Читал не под лампой, а поодаль, на краю светового круга. Керосиновая лампа предназначалась женщинам, которые занимались готовкой на кухне, у печи. Рядом со мной толклись шестеро взрослых и пятеро детей в возрасте от года до четырех лет, но я ни на кого не обращал внимания. Благодаря книгам я чувствовал себя владыкой мира. И однажды вдруг ослеп.
До сих пор не знаю, что со мной случилось. В Боженчине мысль о враче, тем более о враче-специалисте, казалась тогда настолько абсурдной, что никому и в голову не приходила. В радиусе шестидесяти километров не было ни одного врача. Я лежал неподвижно, мать меняла мне на глазах компрессы с ромашкой. Так я пролежал несколько дней, и слепота наконец начала постепенно отступать. Пришла весна, мир казался мне уже не таким скверным, и я забыл об этой напасти. Через три года, уже в Кракове, мать заметила, что я плохо вижу. Она пошла со мной в «соцстрах», кажется, на улице Батория. В результате проверки оказалось, что за последние три года зрение у меня ухудшилось — так появились первые в моей жизни очки.
Даже сегодня каждый поляк знает, что лечение по страховке доставляет больше хлопот, чем платное. К тому же шла война. Мать с большим трудом раздобыла для меня очки — конечно, еще довоенные: в роговой оправе, круглые и топорные. Других просто не было. Война длилась еще три года, но даже после войны, с приходом социализма, «временные трудности» в Польше затянулись очень надолго. Я рос, а очки по-прежнему сохраняли детский размер. Потом оправа сломалась, и я склеил ее «гансопластырем» (таких немецко-польских словечек ходило в те годы немало). Нормальные очки появились у меня, когда мне уже стукнуло двадцать один и я стал более везучим. Пишу об этом, чтобы напомнить, как трудно — порой на грани нищеты — мы тогда жили.