Вампир Арман
Шрифт:
– Но я не могу оставаться вдали от моря, даже здесь, – доверительно объяснил он. – И, как ты можешь убедиться своими глазами, этот город с мрачной бдительностью цепляется за свои сокровища, в то время как в Венеции сами искрящиеся в лунном свете каменные фасады наших дворцов предлагаются в жертву Всемогущему Богу.
– Господин, а мы ему служим? – настаивал я. – Я знаю, ты осуждаешь монахов, которые меня воспитали, ты осуждаешь неистовые речи Савонаролы, но не намерен ли ты провести меня другой дорогой к тому же самому Богу?
– Именно так, Амадео, этим я и занимаюсь, – сказал Мариус. – Будучи настоящим язычников, я не собираюсь так уж легко в этом признаваться, иначе можно неправильно
Как же меня тронули эти слова! Мне показалось, что солнце, от которого я отрекся навеки, снова поднялось на небо, чтобы озарить ночь своим светом.
Мы проскользнули в боковую дверь темного собора, именуемого Дуорно. Я стоял, глядя вдоль длинный, выложенный камнем проход на алтарь.
Неужели возможно обрести Христа по-новому? Может быть, я все-таки не отрекся от него навсегда. Я попытался выразить эти беспокойные мысли моему господину. Христос… по-новому. Я не мог всего объяснить и наконец сказал:
– Не могу подобрать слов.
– Амадео, все мы не можем подобрать слов, так бывает и с каждым, кто входит в историю. Много веков не находится слов, чтобы выразить концепцию высшего существа; Его слова и приписываемые Ему принципы тоже после него пришли в беспорядок; таким образом, Христа в его странствиях урывает, с одной стороны, пуританин-проповедник, с другой – умирающий от голода отшельник в земле, а здесь – позолота Лоренцо ди Медичи, который хотел чествовать своего Господа в золоте, краске и мозаике.
– Но Христос – это Бог во плоти? – прошептал я. Ответа не было.
Моя душа пошатнулась в агонии. Мариус взял меня за руку и сказал, что нам пора идти, чтобы тайно проникнуть в Монастырь Сан-Марко.
– Это тот самый священный дом, что отказался от Савонаролы, – сказал он. – Мы проскользнем туда, оставив его благочестивых обитателей в неведении.
И опять мы переместились в пространстве, как по волшебству. Я чувствовал только сильные руки господина и даже не увидел дверной проем, когда мы покинули это здание и попали в другое место.
Я знал, что он собирается показать мне работы художника Фра Анжелико, который давно умер, всю жизнь проработав в том самом монастыре, монаха-живописца, каким, наверное, суждено было стать и мне в далекой сумрачной Печорской лавре.
Через несколько секунд мы беззвучно опустились на сырую траву квадратного монастыря Сан-Марко, безмятежного сада, окруженного аркадами Микелоццо за надежными каменными стенами.
В моих вампирских ушах тотчас зазвучал хор молитв, отчаянные, взволнованные молитвы братьев, которые были верны Савонароле или сочувствовали ему. Я поднес руки к ушам, как будто этот дурацкий человеческий жест мог подать сигнал небесам, что я больше не выдержу.
Поток чужих мыслей прервал успокаивающий голос моего господина.
– Идем, – сказал он, сжимая мою руку. – Мы проскользнем в кельи по очереди. Тебе хватит света, чтобы рассмотреть работы этого монаха.
– Ты хочешь сказать, что Фра Анжелико расписывал сами кельи, где спят монахи? – Я-то думал, что его работы украшают молельню и другие общинные места или публичные помещения.
– Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, – сказал господин. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха, чья голова потела на подушке.
– Не смотри на его лицо, – ласково сказал господин. – Если посмотришь, то увидишь мучающие
его беспокойные сны. Я хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, смотри, что ты видишь?Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного Анжелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь чувственного искусства нашего времени и благочестивого, аскетичного искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные эластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних, трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла доброта, не только самого Господа, осужденного на предательство одним из своих же сторонников, но и взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который протягивал руки, чтобы забрать нашего господа, и наблюдавших за ними солдат.
Меня гипнотизировала их несомненная доброта, невинность, сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем актерам этой трагической драмы, предшествующей спасению мира.
Меня немедленно перенесло в следующую келью. И опять дверь подалась по приказу господина, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад, и сам Христос, перед арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я, будучи русским мальчиком, чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование арок, нимб над каждой головой, общая строгость – все относилось к прошлому, но здесь в то же время просвечивала новая итальянская теплота, безусловная итальянская любовь к человечности, просвечивала во всех без исключения, даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью. Мы путешествовали по жизни Христа взад-вперед, посетив сцену первого святого причащения, в которой Христос так трогательно раздал хлеб, содержащий его тело и кровь, как просфора во время мессы, а потом – проповедь на горе, где не только его грациозное одеяние, но и гладкие складчатые камни, окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь оставил Святому Иоанну свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице девы Марии, каким покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским лицом, таким похожим на тысячи других картин этого города, едва окаймленным светло-коричневой бородой.
И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг урок господина, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь между сокровищами моего детства и спокойным светлым благородством монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
– Видишь? – торопил меня Мариус. Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего дневника.
– В далеком Киеве кельями было сама земля, сырая и чистая, но темная и всеядная, пасть, в конце концов съедающая всю жизнь, разрушающая искусство. – Я вздрогнул. Я сел, растирая ладонями руки, поглядывая на него. – Но здесь, во Флоренции, что завещал своим братьям проницательный учитель Фра Анжелико? Потрясающие картины, чтобы настроить их умы на страдания Господа?