Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вампир Арман

Райс Энн

Шрифт:

– Значит, властелину лжи есть, что рассказать? – сказала она. Она не смогла побороть дрожь в голосе. – Значит, он забрал тебя в свой ад и отправил обратно? – Она взяла лицо Лестата обеими руками и развернула к себе. – Тогда расскажи нам, что такое этот ад, расскажи, почему нам следует бояться. Расскажи, почему боишься ты, но мне кажется, в твоем лице я вижу нечто большее, чем страх.

Он кивнул головой в знак согласия. Он оттолкнул китайское кресло и, скрещивая руки, зашагал по комнате – неизбежная прелюдия к рассказу.

– Выслушайте меня до конца, а уж потом судите, – объявил он, уставясь на нас, на троицу, собравшуюся вокруг стола, на взволнованную аудиторию, готовую сделать все, что бы он ни попросил. Его взгляд задержался на тебе, Дэвид, на тебе, на английском ученом в типично мужском твиде, кто, невзирая на слишком очевидную любовь, взирал на него критически, готовясь оценить его слова с присущей тебе мудростью. Он заговорил. Шли часы, а он все говорил. Шли часы, а слова изливались из него потоком, разгоряченные, поспешные, иногда натыкающиеся друг на друга, так что ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но он ни разу не сделал настоящей паузы, выливая на нас всю долгую ночь повесть о своем приключении. Да, дьявол по имени Мемнок отвел его в ад, но то был ад, созданный по плану Мемнока,

чистилище, куда выбирались с их собственного согласия души всех, кто когда-либо жил на земле, из вихря унаследовавшей их смерти. И в этом аду, в этом чистилище, оказавшись лицом к лицу с каждым из своих деяний, они узнавали самый чудовищный урок в мире – что нет конца последствиям любого совершенного поступка. Как убийца, так и мать, бездомные дети, убитые в невинном возрасте, солдаты, купающиеся в крови, все допускались в это страшное место, полное дыма и огня, но лишь для того, чтобы взглянуть на чужие зияющие раны, нанесенные их гневными или неразумными руками, чтобы вскрыть глубины чужих раненых ими душ и сердец! Любой ужас в этом месте становился иллюзией, но главным кошмаром была личность Бога во плоти, позволившего создать эту конечную школу для тех, кто хочет заслужить право на вход в его рай. Лестат увидел и это, небеса, миллион раз мелькавшие перед святыми и умирающими, вечно цветущие деревья и вечно благоуханные цветы, бесконечные хрустальные башни, населенные счастливыми, счастливыми существами, лишенными плоти, и, наконец, бесчисленные хоры поющих ангелов. Старая сказка. Слишком старая. Слишком много раз рассказывали эту сказку – о небесах с распахнутыми воротами, о Творце, озаряющем бесконечным светом тех, кто карабкался по мифической лестнице, чтобы навеки присоединиться к небесным придворным. Сколько смертных, пробуждаясь от сна, близкого к сну смерти, пытались описать те же самые чудеса! Сколько святых утверждали, что им удалось заметить эти неописуемые и вечные небеса? И как хитроумно этот дьявол, Мемнок, изложил свою ситуацию, умоляя о смертном сострадании к его греху – он и только он противостоял безжалостному и равнодушному Богу, моля его взглянуть сочувственным взором на плотскую расу существ, которые своей беззаветной любовью смогли породить души, заслуживающие его интереса? Так вот каким было падение Люцифера с неба, как утренней звезды – ангела, просившего за сынов и дщерей человеческих, ибо теперь они обладали ликами и сердцами ангелов.

– Дай им рай, Господи, дай, когда они научатся в моей школе любить каждое твое творение.

О, этого приключения хватило на целую книгу. «Мемнока-дьявола» нельзя пересказать в нескольких несправедливых абзацах. Но вкратце именно это и обрушилось на мои уши, пока я сидел в промозглой нью-йоркской квартире, то и дело поглядывая мимо неистовой, меряющей шагами комнату фигуры Лестата на белое небо, на нескончаемый снег, изгоняя за его громогласной повестью грохот далекого города и борясь с ужасным страхом, что по время кульминации его рассказа мне придется его разочаровать. Напомнить ему, что он всего лишь придал новую, аппетитную форму мистическим путешествиям тысячи святых. Значит, кольца вечного огня, описанных поэтом Данте в таких подробностях, чтобы читателям становилось дурно, искушавших даже деликатного Фра Анжелико написать место, где обнаженным, купающимся в пламени смертным, предназначалось страдать вечно, заменила школа. Школа, место надежды, надежды на искупление, может быть, настолько грандиозная, что в ней найдется место и для нас, для Детей Ночи, среди грехов которых насчитывается не меньше грехов, чем у древних ханов или монголов. О, как это мило – картина загробной жизни, ужасов естественного мира, освобожденного от мудрого, но далекого Бога, дьявольского безрассудства, переданной с небывалым умом. Если бы это было правдой, если бы все стихи и картины мира были лишь зеркалами столь обнадеживающего великолепия. Я мог бы поддаться печали; я мог бы расстроиться до такой степени, что повесил бы голову и не смотрел на него. Но один эпизод из его рассказа, эпизод, для него оказавшийся лишь мимолетной встречей, для меня возвышался над всем остальным, прицепился к моим мыслям; он продолжал, а я все не мог выбросить его из головы: он, Лестат, испил кровь самого Христа, направлявшегося на Голгофу. Он, Лестат, разговаривал с Богом во плоти, по собственной воле избравшего ужасную смерть на Голгофе. Он, Лестат, дрожащий, исполненный страха очевидец, оказался на узких пыльных улицах древнего Иерусалима и видел, как проходит по ним Господь, и наш Господь, Господь во плоти, с несущий на плечах привязанный ремнями крестам, подставил горло Лестату, избранному ученику. Ну и фантазия, просто безумие, а не фантазия. Я и не ожидал, что меня так заденет какая-то часть его рассказа. Я не ожидал, что у меня будет гореть в груди, встанет комок в горле, не дающих выговорить ни слова. Это мне было не нужно. Единственное спасение для моего кровоточащего сердца крылось в мысли о том, как нелепо, как глупо, что в такой живописной картине – Иерусалим, пыльная улица, злая толпа, истекающий кровью Господь, избиваемый бичами, хромающий под тяжестью деревянного креста – нашлось место для старой милой легенды о женщине, протянувшей Христу покрывало, чтобы утереть его лицо и ослабить его страдания, тем самым навсегда получив его изображение. Не нужно быть ученым, Дэвид, чтобы знать – такие святые изобретались в последующих столетиях другими святыми как актеры и актрисы, изображавшие страсти Христовы в деревенском захолустье. Вероника! Вероника – само ее имя означает «подлинная икона». А наш герой, наш Лестат, наш Прометей, кому сам Бог протянул это покрывало, сбежал из чудовищного и грандиозного царства рая, ада и основ христианства с криками «Нет!» и «Не буду!» и вернулся, задыхаясь, пробежав, как безумец, под нью-йоркским снегопадом, стремясь только к нам, повернувшись к ним спиной. У меня кружилась голова. В моей душе разразилась война. Я не мог на него смотреть. Он двигался дальше, вернувшись к разговору о сапфировых небесах и песне ангелов, споря с самим собой, с тобой, с Дорой, и ваша беседа начинала напоминать груду осколков. Я больше не мог. В нем – кровь Христа? Кровь Христа прошла через его губы, его нечистые губы, его губы Живого мертвеца, кровь Христа превратила его в чудовищный циборий? Кровь Христа?

– Дай мне выпить! – неожиданно крикнул я. – Лестат, дай мне выпить, дать мне выпить твоей крови, где есть и его кровь! – Я сам не верил, что говорю так серьезно, так неистово и отчаянно.

– Лестат, дай мне выпить! Дай мне найти его кровь как языком, так и сердцем. Ну пожалуйста, ты не откажешь мне в одной минуте интимности. А если это было Христом… Если это… – Я не смог закончить.

– Маленький глупый безумец, – сказал он. – Вонзив в меня зубы, ты узнаешь

только то, что каждый из нас узнает, когда смотрит видения своих жертв. Ты узнаешь то, что я, как мне кажется, видел. Ты узнаешь, что в моих жилах течет моя кровь, это ты и сейчас знаешь. Ты узнаешь, что я верю, будто это был Христос, только и всего.

Он разочарованно покачал головой, окинув меня сердитым взглядом.

– Нет, я ее узнаю, – сказал я. Я поднялся из-за стола, у меня тряслись руки. – Лестат, не откажи мне в одном-единственном объятье, и я никогда больше за целую вечность ничего у тебя не попрошу. Дай мне приложить губы к твоему горлу, дай мне попробовать твой рассказ на вкус, ну же!

– Ты разобьешь мне сердце, дурачок, – сказал он со слезами на глазах. – Как всегда.

– Не суди меня! – закричал я.

Он продолжал, обращаясь ко мне одному, как мысленно, так и вслух. Я не знал, слышали ли его остальные. Но я слышал. И не забуду ни единого слова.

– Арман, а что, если это действительно кровь Христа, – спросил он, – а не частица какой-то титанической лжи, что ты обретешь во мне? Ступай к ранней утренней мессе и схвати себе жертву из тех, кто выходит из-за алтарной преграды! Прелестная охота, Арман – питаться исключительно причастившимися! Любой из них даст тебе кровь Христа. Я тебе объясняю, я не верю этим духам – богу, Мемноку, этим лжецам; я тебе объясняю, я отказался! Я не согласился остаться, я сбежал из их проклятой школы, я дрался с ними и потерял глаз, они вырвали его, злые ангелы, вцепившиеся в меня, когда я убегал! Тебе нужна кровь Христа – так иди в темную церковь на ночную мессу, оттащи, если хочешь, сонного священника от алтаря и выхвати чашу из его освященных рук. Давай, вперед! Кровь Христа! – продолжал он, и его лицо превратилось в один огромный глаз, светящий на меня безжалостным лучом. – Если она во мне и побывала, эта священная кровь, то мое тело растворило ее и сожгло, как воск пожирает фитиль свечи. Ты же понимаешь. Что остается от Христа в желудке верующего, когда он выходит из церкви?

– Нет, – сказал я. – Нет, но мы же не люди! – прошептал я, пытаясь мягкостью как-то заглушить его злобную горячность. – Лестат, я узнаю! Это была его кровь, не перешедший в новое качество хлеб и вино! Его кровь, Лестат, я пойму, есть она в тебе или нет. Дай мне выпить, я тебя умоляю. Дай мне выпить, чтобы я смог забыть твой проклятый рассказ со всеми его подробностями!

Я едва удержался и не набросился на него, чтобы подчинить его своей воле, забыв о его легендарной силе, о его ужасной вспыльчивости. Я схвачу его и заставлю покориться. Я получу кровь… Безрассудные, пустые мысли. Весь рассказ безрассуден и пуст, но я повернулся и злобно прошипел:

– Что же ты не остался? Почему не ушел с Мемноком, раз он мог забрать тебя из нашего общего ужасного ада на земле?

– Тебе дали сбежать, – сказал ему ты, Дэвид. Ты вмешался, успокоив меня еле заметным умоляющим жестом левой руки. Но у меня не хватало терпения на анализ и неизбежные толкования. Я не мог выбросить из головы его образ, образ окровавленного Христа, нашего Господа с привязанным к плечам крестом, и ее, Веронику, этот милый вымысел с покрывалом в руках. И как подобная фантазия настолько глубоко забросила свой крючок?

– Отойдите от меня, все отойдите! – воскликнул он. – У меня с собой покрывало. Я же говорил. Я вынес ее с собой из преисподней Мемнока, хотя все его черти пытались у меня ее отобрать.

Я почти ничего не слышал. Покрывало, настоящее покрывало, что еще за фокус? У меня болела голова. Ночная месса. Если внизу, в соборе Святого Патрика, ее служили, то мне хотелось туда пойти. Я устал от этой высотной комнаты со стеклянными стенами, отрезанный от вкуса ветра и неукротимой, освежающей влажности снега. Зачем Лестат попятился к стене? Что он вытащил из-за пазухи? Покрывало! Новый витиеватый трюк, чтобы скрепить этот шедевр потрясений? Я поднял глаза, обвел взглядом снежную ночь за окном и постепенно дошел до цели: развернутая ткань, что он поднял ввысь, склонив голову, ткань, показанная им с таким же почтением, как ее могла бы показывать Вероника.

– Мой Господь! – прошептал я. Весь мир унесся прочь в клубах невесомого звука и света. – Господь. – Я увидел его лицо, не нарисованное, не отпечатанное, не элегантно и хитроумно вплетенное в волоконца тонкой белой ткани, но горящее огнем, не способным разрушить сосуд, хранившей его жар. Мой Господь, мой оживший господь, мой Господь, мой Христос, человек в черном остром терновом венце, человек с длинными спутанными коричневыми волосами, испачканный запекшейся кровью, с огромными удивленными темными глазами, смотрящими прямо на меня – ласковые и живые зеркала души Господа, светящиеся такой неизмеримой любовью, что перед ней меркнет любая поэзия, с мягким, шелковым ртом, выражающим простоту, не задающую вопросов и не выносящую суждений, приоткрытый, чтобы сделать беззвучный, мучительный вздох в тот самой момент, когда к нему поднесли покрывало, смягчившее его страшные муки. Я плакал. Я зажал рот рукой, но не мог остановить слов.

– О Христос, мой трагичный Христос! – прошептал я. – Нерукотворный! – вскричал я. – Какие жалкие слова, слабые, полные грусти. – Это человеческое лицо, лицо Бога и Человека. У него идет кровь. Ради Бога всемогущего, вы только посмотрите!

Но я не издал ни звука. Я не мог двигаться. Я не мог дышать. От потрясения я беспомощно упал на колени. Мне хотелось никогда не сводить с него глаз. Мне вообще больше ничего никогда не хотелось. Только смотреть на него, и я его увидел, я оглянулся назад, назад, через века, на его лицо при свете глиняной лампы, горящей в моем доме в Подоле, на его лицо, взирающее на меня с доски, что я сжимал дрожащими пальцами среди свечей скриптория Печерской лавры, на его лицо, которого я никогда не видел на великолепных фресках в Венеции и Флоренции, где я так долго и отчаянно его искал. В его лице, в мужском лице, присутствовало и божественное, мой трагичный Бог, когда-то взирающий на меня из рук матери в морозной слякоти на улице Подола, мой Господь в кровавом величии. Мне было все равно, что говорила Дора. Мне было все равно, что она прокричала вслух его священное имя. Все равно. Я все узнал. И когда она возвестила о своей вере, когда выхватила покрывало из рук самого Лестата и выбежала с ней из квартиры, я последовал за ней, за ней и за покрывалом, хотя в святилище моего сердца я так и не двигался. Я не шелохнулся. Мой разум охватила полная неподвижность, а что делало мое тело, не имело значения. Не имело значения, что Лестат спорил с ней и предупреждал, чтобы она не смела в это верить, что мы втроем стояли на ступеньках собора, что с невидимых и бездонных небес, как благословение, падал снег. Не имело значения, что скоро встанет солнце, яростный серебряный шар под пологом тающих облаков. Теперь я мог умереть. Я увидел его, а все остальное – слова Мемнока и его воображаемого Бога, мольбы Лестата уходить, спрятаться, пока нас всех не поглотило утро – не имело значения. Теперь я мог умереть.

Поделиться с друзьями: